— Вася! — кротко перебила его сестра, — а если это безнадежность? В прошлом — одно горе, нет веры в будущее, и только минута… минута забвения в их власти.
Накатов нетерпеливо пожал плечами.
— Да, да… Опять только жалкие слова. Всегда только жалкие, жалкие слова!
— Но кто же виноват! — совсем уже тихо ответила Катя.
В двух шагах от них стоял пожилой мужик и, сморщив озабоченно лоб, считал что-то по растопыренным пальцам своей корявой, мозолистой руки. Он тоже был пьян, но выражение лица его было сумрачно, почти злобно.
— За телку, говорит, за телку накидываю, — бормотал он, — а всего шесть с полтиной. — Он стал загибать пальцы левой руки и, не досчитываясь одного, опять растопырил их и с недоумением оглянулся кругом.
— Али обронил палец-то, дядя? — весело расхохотался мальчишка-лавочник, перебегая через дорогу с пустой бутылкой в руках. Мужик злобно покосился на него.
— Зубы побереги, зубы! Вот я барина спрошу… Барин! спросить вас надо: Бухтеру знаете?
— Чего? — переспросил Накатов.
— Бухтеру эту самую, Бухтеру! — повторил мужик.
— Что такое Бухтера? — недоумевал молодой человек.
— Так не знаете?
— Не знаю.
— Так чего же толковать, если не знаете? чего толковать? — неожиданно рассердился мужик. — Вот тоже! толкует чего не знает! Барин, а не знает.
Накатов невольно засмеялся.
— Нет, ты не толкуй! — уже угрожающим тоном кричал мужик. — Не толкуй, чего не знаешь! Ишь толкует!
— Да ведь это он про Оренбург! Оренбург… Вот про Что он спрашивал! — внезапно догадался Накатов и даже остановился. — Бухтера! — горько усмехнулся он, — названия простого и того не знают, недослышали. Едут тоже… Бухтера!
Около самой ограды станции лежал мертвенно пьяный. Он закинул голову, и солнце жгло его налившееся кровью, побагровевшее лицо.
— Хозяин! — все с той же усмешкой кивнул на него Накатов. Катя вздрогнула и отвернулась: ей вспомнилась женщина с остановившимся взглядом и двумя ребятами на руках.
Станционный двор и платформа были тоже запружены народом. Брат и сестра вошли в общую залу и стали у открытого окна. Мимо них по платформе поминутно пробегал озабоченный начальник станции и другие люди в форме станционных служителей. Запыхавшийся, совершенно растерявшийся земский начальник подбегал то к одной группе крестьян, то к другой. Лицо его было красно и потно, он беспрестанно отирал лоб платком, а из груди его вырывались хриплые, бессильные звуки. Он увидал Накатовых и закивал им головой.
— Знаете, — говорил он через минуту, подбегая к окну и пожимая руки брату и сестре, — я, кажется, лучше согласился бы везти их вместо паровоза. Видели? Что с таким народом поделаешь! Сейчас будут подавать поезд. — Он опять торопливо пожал Накатовым руки и убежал во двор.
— И здесь все то же! — с возрастающим чувством досады говорил Накатов. — Все те же бессмысленные пьяные лица, все тот же гвалт и бестолковая суета.
Больше всего шумели и суетились бабы: одни тащили эа собой детей, мужей, волочили мешки, узлы; другие сидели на этих мешках и, пригорюнившись, подперши рукой щеку, причитали и голосили на все лады. Были и более спокойные: одна еще очень молодая, красивая женщина безмолвно припала головой к сухой груди одетой в рубище старухи. Кто из них уезжал, кто оставался? Лицо молодой женщины было страшно бледно, глаза закрыты; старуха глядела в небо, и в глубоких морщинах ее потемневшего лица застоялись слезы. Со двора доносился хриплый голос земского начальника; кричал он, кричал еще кто-то, а на платформу народу прибывало все больше и больше; точно надвигающиеся волны, теснила толпа здание станции. Но вот к платформе медленно, грузно, почти бесшумно среди окружающего гвалта подкрался поезд, заскрипели тормоза, зазвенели цепи, и сейчас же резко, оглушительно прозвучал звонок. Словно неожиданный, жестокий удар разразился над беспорядочной толпой. На минуту стало так тихо, что голос начальника станции отчетливо пронесся по платформе.
— Садиться! — с какой-то торжественной и в то же время дрогнувшей ноткой скомандовал он.
Еще с минуту длилось молчание, и вдруг опомнившаяся толпа дрогнула, застонала… Самые бессмысленные от вина лица прояснялись сознанием; одна и та же мысль, одно и то же чувство выразились во всех глазах… Разом не стало безвольного, разнузданного, опьяненного зверя: рядом с человеком стоял человек, а в душах этих людей было одно им всем общее, всем одинаковое горе; и горе это было так велико и боль от него так нестерпима, что все то наносное, случайное, все то, что придавало им еще силы и терпения, теперь разом рассеялось, и стояли люди лицом к лицу с своим горем, обезоруженные, жалкие, беспомощные, как дети. По седым бородам катились мелкие, скудные мужичьи слезы, из которых каждая словно просачивалась через сильную мужичью душу насквозь. Где-то истерично взвизгнула женщина, за ней другая, третья, и вдруг вся толпа, как по команде, обнажила головы, опустилась на колени и с молитвой, любовью и отчаянием прильнула в последний раз к родной земле. В стороне, растроганное, с опущенными головами без фуражек, стояло начальство.
— Катя! милая! — позвал Накатов. Молодая девушка прислонилась головой к косяку окна, плечи ее вздрагивали, и слезы беззвучно и неудержимо лились по щекам.