— Отчего они уехали? — строго спросил он, кивая на обоз.
Алексей пустил лошадей шагом.
— От обиды, — тихо ответил он, — от обиды уехали.
Вдруг он опять обернулся лицом к Петру Егоровичу.
— А что, барин, как по-вашему, по-ученому, — заговорил он, — правда это, что всякая обида, всякая слеза к богу росой поднимается?
Барин опять уже начинал дремать.
— А не знаю, брат, — сердито ответил он, кутаясь в шубу.
Впереди небо было темно и облачно, и только справа эффектным зрелищем догорала солома, которой выжигали ток. Она одна еще освещала сбоку тарантас и задумчивую фигуру на козлах.
— Ну, пошевеливай! — приказал Петр Егорович.
Алексей заволновался, подобрал вожжи.
— Теперь до самого хутора, барин, костров не будет, в стороне оставим, — сказал он.
Петр Егорович что-то промычал. Алексей повернулся, и его испитое, длинное лицо слабо озарилось далеким отсветом.
— Ишь, курится… — мечтательно произнес он. — Люди-то с своим горем-нуждой на земле, а кровь-то их ишь… в небе! Это бог их видит и сказывает… Люди-то!
— Ты у меня будешь править… или нет? — гневно крикнул Петр Егорович.
Алексей вздрогнул; плечи его поднялись, и худощавое тело вытянулось на козлах. Лошади пошли рысью, разбирая дорогу в темноте.
— Вот они какие! люди-то! — после долгого раздумья восторженно заметил Алексей и сейчас же умолк, словно испугался собственного голоса.
А небо было темно и облачно, и только изредка, то тут, то там, занималось в нем слабое зарево, дрожало, бледнело…
Это бог видел людскую нужду, видел и сказывал.
Петр Егорович спал.
Кучер с трудом остановил разбежавшуюся тройку, привстал на козлах и, вытянув шею, глядел вперед и по сторонам.
— В объезд надо брать, не проехать, — решил он.
— Да что тут такое? откуда столько наехало? — удивленно спросил Накатов и тоже приподнялся в экипаже, держась одною рукой за металлический ободок козел.
Под яркими лучами летнего солнца, на большом протяжении между станционными зданиями и длинным рядом постоялых дворов, питейных заведений, колониальных и других лавок копошилась, гудела и скрипела колесами сотни телег многоголовая, беспорядочная толпа крестьян. До слуха Накатова доносился только смутный, неумолкаемый гул, из которого случайными отдельными звуками вырывались то ржанье коня, то плач ребенка, то бабий визг или отрывок удалой песни.
— Что тут такое? — спросил опять молодой человек, обращаясь к проходящей бабе. Та, видимо, спешила и, не останавливаясь, кинула на Накатова тревожный взгляд.
— Переселенцы, батюшка, переселенцы. Девяносто дворов.
— Куда? — крикнул он ей вслед.
— В Оренбургскую… Тетка тут у меня, попрощаться бегу. — И она действительно побежала и сейчас же затерялась среди толпы.
— В объезд, значит? — спросил кучер.
— Пойдем пешком, Катя, — предложил Накатов, оглядываясь на сидящую рядом с ним девушку. Та, видимо, колебалась.
— Ну пойдем! — согласилась она, — с тобой не страшно.
Они быстро выпрыгнули из экипажа и, взявшись под руку, направились прямо через толпу к станции.
— Взгляни, Катя, все пьяно! — с оттенком досады и брезгливости сказал Накатов. — Едут бог знает куда, набрали кое-какие крохи, и как набрали! Дома свои, скотину, весь скарб свой за полцены сбыли и теперь пропивают все, до копейки! — Молодой человек пожал плечами и нахмурился.
— Народ, народ! Наш умный, добрый русский народ!
Он сделал широкий жест свободной рукой и усмехнулся. Они стояли уже среди толпы. Не общий гул, а отдельные, резкие звуки раздавались в их ушах. Вдоль и пперек дороги как попало стояли телеги; одна из них ушла двумя задними колесами в канаву, и тощая лошаденка тщетно силилась вытащить ее на ровное место. На телегах и рядом с ними прямо на земле сидели и стояли мужики и бабы, лежали мешки, узлы… Почти все мужчины были пьяны: одни шатались, кричали, пробовали плясать и петь песни, другие, уже окончательно опьяневшие, лежали на земле без голоса и без движений. Попадались и пьяные бабы.
— Зачем это они? Зачем? — прошептала Катя.
— Эй! барин! — весело окликнул Накатова молодой мужик. — Прощай, барин!
Сильно пошатываясь на ногах, скинул он с головы шапку и уронил ее на землю.
— Хороший барин! прощай!
Молодой человек засмеялся.
— Прощай, брат, прощай! — ответил оп и прошел дальше.
— Эй, прощай! — кричал ему вслед веселый мужик.
Он нагибался, чтобы поднять свою шапку, но, не дотянувшись, отшатывался от нее, как от заколдованной. Кругом хохотали.
— Ну-ка, подступись к ней! подступись!
На одном возу сидела женщина; она обнимала детей, а глаза ее глядели в пространство, остановившиеся, полные отчаяния и ужаса.
— Тетка! — крикнул ей кто-то, — хозяина подбери! Забудешь, неравно… Во-он там у заборчика беэ задних ног валяется.
Она бессмысленно повела глазами на говорившего и опять уставилась ими перед собой.
— О, Вася! — сказала, девушка. — Ты видел, какие глаза?
Накатов нахмурился.
— Оглянись, Катя, — сказал он, — оглянись и скажи по совести: ну, не смешны мы все с нашей горячей защитой за наш милый, умный народ? Не смешны мы все с нашим постоянным величанием и расхваливанием его? О, великая душа русская! Полюбуйся, полюбуйся же теперь на этого безвольного… зверя. Дорвались! Всю прошлую жизнь, все потом и кровью нажитое, скопленное, все, что еще могло кое-как обеспечить близкое будущее, все, все с легким сердцем отдается за стакан водки. Жены, дети… Ни жалости, ни страха… Что же, скажи: опять жалеть? опять оправдывать? Нет! нет! меня они возмутили, озлобили…