На карточке, следовавшей дальше, была какая-то полнолицая, совсем ни на кого из доселе виданных героев фотографий непохожая, женщина средних лет, — и Елена, чтобы опять не ляпнуть чего-нибудь, даже не спросила — а просто повернула фотографию к Ривке.
— А это я… Тоже я… Уже замужем — лет тридцать пять мне тут, что ли….
— А как же вы так…
— Располнела, ты хочешь сказать?
— Да нет, я…
— Да я же в молодости после войны танцевала как сумасшедшая! — рассмеялась Ривка. — Каждый вечер! Да и есть особо нечего было… А потом… Потом жизнь как-то суровая пошла — не до танцев было. Хлеб да картошку наворачивали — чем мы после войны отъедались-то! И то счастье, что это было! Ладно, девочка. Что об этом говорить. Прошло — и нету этого. Тебе же завтра в школу вставать! — Ривка, явно стесняясь, что вдруг расчувствовалась, прибрала коробку, и попыталась, в раскачку, встать с промятой ее тяжестью кровати.
— Ну нет, ну пожалуйста, ну расскажите еще!
— Нечего больше рассказывать. Никому это не интересно. На работу меня в Москве долго никто не брал. С моей биографией. А потом позволили вести младшие классы в школе. Спасибо, что позволили. Там я и проработала всю жизнь.
— Что значит «позволили»?! Ну что значит «позволили»?! — не выдержала вдруг Елена. — Ривка Марковна! Ну вы же прекрасно понимаете, что вашего отца посадили незаконно, ни за что! Вы же понимаете, что это было преступление!
— Эй, девочка… Кто ж теперь докажет… Спасибо, что живыми остались…
— Да что значит «спасибо»?! Ривка Марковна?! Это же ведь… Это же ведь…
Ривка кротко усмехнулась.
Елена с какой-то закипающей внутри яростью подумала: «Вот так же и Аня моя, когда кто-нибудь изуродует ей жизнь — Анюта ведь и слова поперек не скажет! А в старости будет вот так же, как Ривка, кротко улыбаться. И благодарить, что позволили выжить!»
— Ладно, девочка… Утро вечера мудренее. Поставь-ка коробку вон туда, сверху, на тумбочку. Пойдем, я тебе постелю.
Ривка, рывками, в несколько приемов встала-таки с постели и не распрямляясь, растирая себе поясницу, вышла в прихожую и принялась по каким-то шкафчикам, вешалочкам и коробочкам искать ключ от двери в гостиную — двери, которая никогда, без чрезвычайных причин, не отпиралась.
— Ну вот… Здесь, наверное, пыльно, — ворочая, наконец, ключом в замочной скважине, простонала Ривка. И тихо растворив дверь в гостинный мрак, как-то вдруг провалившимся, оборвавшимся голоском, не оборачиваясь к Елене, выпела: — Я не могу сюда заходить, когда я одна… Я сразу вспоминаю, как мы с Зямой жили, как гостей принимали… Зямины однополчане со всей страны съезжались… Шумно было, народ всегда в доме…
Пыльной гостиная оказалась — не то слово. И, как останки разрушенной, затерянной цивилизации, сквозь пылевые отложения просвечивали стеклянные крашеные рюмочки, стопочки, фужерчики в низкорослом серванте: роскошь нищеты.
— Ривка Марковна, давайте я мокрой тряпочкой сейчас…
— Нет, нет, ни-в-коем-случае! — испугалась, взвизгнув почти, Ривка. — А вдруг разобьется что-нибудь! Я уж потом, сама как-нибудь…
И через десять минут Елена, приняв душ и растянувшись на кошмарно узком диване в гостиной (Ривка просила диван не разбирать — «Девочка, я уж лет десять его не раскладывала — боюсь, что мы его сломаем, тогда тебе спать не на чем будет»), замотавшись в слишком короткое Ривкино одеяло, чувствовала себя какой-то мумией — посреди раскопок затерянного мира, — и, при свете маленького пыльного зеленоватого матерчатого торшерчика на полу рядом, изумлялась разнообразию бессчетных солонок и перечниц — пузатые, маленькие, большие, косые, в форме помидора и перца, в фигуре хохла и хохлушки — которыми, если их собрать вместе, спокойно можно было бы играть в шахматы, — запрятавшихся позади фужерчиков, в серванте, на всех трех стеклянных полочках.
Звонить своей матери Елена Ривке строго-настрого запретила, однако, как только потушила свет, услышала вороватое пошаркивание Ривки, тащившей на кухню телефон с длиннющим проводом, тяжко волочившимся вслед за ней по липкому линолеуму всеми чудовищными многолетними узлами, петлями и путами — и в предсонной шахте, по которой взлетали куда-то наверх обрывки дневного, земного воображения Елены, гигантский телефонный провод этот совместился у нее с черными тросами в шахте лифта в Ривкином подъезде — лифт, в котором Елена теперь находилась, улетал вверх — и снизу уже едва-едва доносились квартирные звуки и тут же лениво облекавшие их (как плоть — кости) образы: вот Ривка, добравшись до кухни, включила на кухне воду погромче — и вернулась к кухонной двери: телефоний хвост не давал закрыть дверь плотно, и старуха долго, покряхтывая (видимо, в наклон), с ним возилась, в конце концов, резко шнур дернув, и с силой прихлопнув дверь, начала телефонировать:
— Ало? Ало? Анастасия Савельевна? Вы не спите еще? Я знаю, что вы поздно обычно… Вы уж извините… Да, да… Нет, все в порядке, спасибо. Я звоню… Да нет, хорошо себя чувствую… Я звоню… Ко мне Лена вечером зашла — помочь кое-что по хозяйству… Занавески повесить… Я ее попросила. Да. А сейчас уж поздно совсем — я ее спать уложила. Вы не возражаете?