Пути и лица. О русской литературе XX века - [22]
Дальнейший путь — путь «Европейской ночи» — был связан с поэтическим освоением нового, трагического духовного опыта, обретённого поэтом в 1920-е годы. Жизненной основой этого духовного опыта, истоком новых поэтических рубежей стали, конечно, исторические потрясения, переломившие судьбу России и его, Ходасевича, судьбу — революция, Гражданская война, эмиграция. Не случайны слова В. Вейдле о том, что как поэт Ходасевич «выношен войною и рожден в дни революции» [80]. Становление поэта началось раньше, в предыдущих книгах — «Путем зерна» и «Тяжелая лира» — где очевидно стало появление сложившегося мастера. Последняя же книга стала не просто следующей ступенью творческого подъема, — она означала выход к новой поэзии, открытия которой были глубоко и тяжело пережиты автором как часть (быть может, главная) его жизненной катастрофы и духовного ее преодоления.
Резкая перемена, произошедшая в поэзии Ходасевича, принципиальная ее новизна, поразившая современников и отмеченная критиками [81], не была, разумеется, чисто «внешним» обретением, не ограничивалась лишь сферой мастерства, но заключала в себе естественный в своей радикальности поворот поэтического сознания, воплощенный на всех уровнях творчества — от «поверхности» стиха до духовных его оснований. Особенно наглядно это видишь, вглядываясь в пространства «Европейской ночи» с поэтической вершины «Звезд». Действительно, практически все сколько-нибудь заметные приметы новизны, встречающиеся в стихотворениях последней книги Ходасевича, находят свое воплощение в «Звездах». Резко изменившаяся тональность поэзии, судорожный, отрывистый ритм стиха, откровенность яростных эпитетов — эти жесткие черты новой поэтики Ходасевича, отмеченные критикой [82], в полной мере, как мы помним, дают знать о себе в первой, «земной» части «Звезд». Всматриваясь в тесноту и темноту прокуренного зальчика грошового казино — пародия на земное наше обиталище — мы замечаем, что тот же мрак и теснота царят и в других стихотворениях последней книги поэта (что отчасти отозвалось в ее названии), что все здесь происходит» как сказано в «Окнах во двор»: «Всегда в тесноте и всегда в темноте, / В такой темноте и в такой тесноте!» Читая у В. Вейдле об «омерзительно вещественном» мире «Европейской ночи» [83], невольно вспоминаешь «сгустки жировые» пляшущей «звезды».
Вещественность поэтического мира «Европейской ночи» проявляется и не столь прямо, уходя в глубь стиха, воплощаясь не просто в содержании образа, а в самих принципах его построения, во взаимодействии души и мира в пределах образа (что опять возвращает нас к «Звездам»). Приводившиеся уже ранее слова В. Вейдле о происходящем в «Европейской ночи» углублении противостояния души и мира аргументируются стихотворениями, в которых критик увидел новую в поэзии Ходасевича устремленность из «своего» — в «чужое», т.е. не присущий ей прежде (в «Тяжелой лире») прорыв сквозь вещественное — к духовному, а переселение поэзии в «чужое» ради этого материального, объективного «чужого» (речь шла о таких стихотворениях, как «Соррентинские фотографии», «Джон Боттом», «Окна во двор», «Бедные рифмы» и другие). Однако противостояние души и мира, действительно резко обострившееся в стихотворениях Ходасевича 1920-1930-х годов, воплощается в «Европейской ночи» не только в сосредоточении поэзии в сфере «чужого», в усилившемся, подчеркнутом внимании к окружающей реальности. Порою то же самое чувство непоправимой разъятости души и мира выражено в прямо противоположном — в тяготении поэзии к сфере «своего», к лирическому «я», не находящему выхода в окружающий мир. В работе В. Вейдле упоминается стихотворение «Слепой» — критик утверждает, что оно не слишком отличается от стихов «Тяжелой лиры» [84]. Между тем, именно это стихотворение с особенной, подчеркнутой силой демонстрирует те черты нового поэтического мира, которые были немыслимы в «Тяжелой лире»:
Невольно напрашиваются здесь сопоставления с упоминавшимся уже стихотворением «Тяжелой лиры» — «Покрова Майи потаенной…» В самом деле, приглядимся к этим стихотворениям – перед нами два образа, совпадающие в своей «отправной точке»: сотворение поэтического мира и там, и здесь происходит на крохотном «пространстве» человеческого глаза. Трудно, однако, не заметить, насколько противоположны эти образы, более того — как откровенно противостоят они друг другу. Если в стихотворении «Тяжелой лиры» в «расширенном зрачке» живет «непостижимое сочетанье» мира духовного и внешнего, «любовь и улица», если «светлый космос» там «кружится и расцветает / Звездой велосипедных спиц» — то в стихотворении «Европейской ночи» все подробности мира внешнего скользят по бельмам слепого, отражаясь в них, но не проникая в душу героя. Внутренний мир героя непроницаемой стеной отгорожен от мира внешнего, от «чужого», душа и мир здесь несоединимы, — этот смысл поэтического образа обнаруживает свою аллегорическую природу, стихотворение оказывается знаком новой черты художественного сознания — полной, окончательной разъятости души и мира. То же, в конечном счете, происходит и в другом стихотворении «Европейской ночи» — «Берлинское».
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».