Пути и лица. О русской литературе XX века - [21]
Стоит все же оговориться, что эта картина торжества духа, этот прорыв к «бездне» духовности сквозь «покров» материального мира, осуществленный магической силою искусства, становится возможным в стихотворении — как это ни парадоксально — во многом благодаря именно приметам окружающей реальности. Ведь как раз они, подробности каждодневного убогого существования поэта — героя стихотворения — оказываются той основой, от которой отталкивается поэтическая мысль, чтобы обрести сверхъестественную силу преображения человека и мира вокруг него, — и к которой снова возвращается, чтобы отвергнуть ее. Проза земной жизни остается и в «Балладе» — где с особенной силой утверждается присутствие духовного начала в мире — одним из необходимых полюсов распахнутого поэтического космоса, условием внутреннего развития стихотворения, его лирического взлета.
Итак, взаимодействие души и мира, которое в поэзии Ходасевича часто оборачивается противоборством, не приводит в «Тяжелой лире» к окончательному торжеству одного начала над другим. Там, где создаваемая поэтическая картина вроде бы поглощена реалиями предметного мира, все же угадывается присутствие бытийственной «бездны» («День»), Там же, где прямо утверждается всемогущество духа, его магическая власть проявляет себя в реальном мире, преодолевая его («Баллада»), Противоречивый союз двух начал, столь характерный вообще для сознания человека XX века [75], воцарился в поэзии Ходасевича, обогащенный опытом поэзии века минувшего и уроками символизма с его устремленностью к «высшей реальности», открывающейся за тесными пределами материального мира. Впрочем, испытав еще в самом начале своего пути в поэзии влияние культуры символизма, сохранив верность некоторым его заветам, Ходасевич все же в полной мере символистом не стал, отстояв и здесь независимость позиции. Да, он «защитился от символизма Пушкиным», как метко заметил В.Вейдле [76],— но здесь стоит оговориться, что и символизм был для него в определенной мере связан если не прямо с Пушкиным, то шире — с классическое традицией, с «золотым веком» русской литературы, был осознан им как продолжение традиции высокой духовности в условиях новой исторической и поэтической эпохи [77]. Сохранив в своем поэтическом «багаже» опыт символизма, Ходасевич остался при этом верен пушкинскому слову с его ясностью, чистотой, предметностью; среди его верховных критериев в поэзии неизменно были пушкинские целомудренность в выражении чувства и строгая сила стиха.
Было и иное у Ходасевича — и обращаясь опять к тем стихотворениям «Тяжелой лиры», где духовные пространства открываются не в противоборстве с материальным миром, не в прорыве сквозь него, а в нем самом, живут в подробностях окружающей реальности, вспомним о другом опыте поэзии начала века. Конечно, в таких стихотворениях, как «Улика», «Покрова Майи потаенной…», «Гляжу на грубые ремесла…» и других (об этом шла уже речь) дала знать о себе жажда постижения «иного бытия». Но чтобы проникнуть в это духовное «иное бытие», поэт в данном случае не погружается в свое лирическое «я» (а ведь такой путь для Ходасевича был тоже открыт: об этом идет речь и в «Балладе», об этом прямо говорится в «Большие флаги над эстрадой…»), а выходит во внешний, реальный мир:
В этом выходе поэта во внешний мир, в простоте и четкости жизненных впечатлений, в скорее живописной, чем музыкальной природе поэтического воссоздания мира угадываются признаки уже постсимволистского сознания. Ходасевич всегда крайне скептически высказывался об акмеизме, который, по его мнению, «был лишь ответвлением символизма, с которым имел претензию бороться» [78] (что было одной из его наиболее мягких характеристик этой поэтической школы). Тем не менее, в стихотворениях и «Тяжелой лиры», и «Европейской ночи» очевидны приметы этого нового поворота русской поэзии к «прекрасной ясности». Откровенное внимание к объективной реальности, живописная основа поэтического воссоздания мира бросаются в глаза, как мы помним, в «Звездах» — но пришел к этому Ходасевич гораздо раньше, еще до «Тяжелой лиры». Да, ощущение «двойного бытия», прозрение «там» сквозь «здесь» или в самом этом «здесь» неизменно жило в поэзии Ходасевича — так давала знать о себе верность заветам символизма. Но стремление к «иному бытию» было воспринято и сохранено им как тема, завещанная символизмом [79], — в стихотворстве же своем он пошел дальше. Даже «Баллада» — самое, вроде бы, «символистское» стихотворение «Тяжелой лиры», кажется блистательно написанным на тему символизма произведением поэта уже иного типа. То же — и в других стихотворениях этой книги. Перечитывая только что процитированное стихотворение «Покрова Майи потаенной…», видишь четкость, определенность рисунка внутреннего и внешнего мира, изображенного поэтом, преобладание предметного значения слов (часто — будничного обихода), зрительных образов, видишь строгость, скупость стиховых средств. Но весь этот «арсенал» новой, постсимволистской поэзии, соединяясь со внестиховой основой стихотворения, где живет чувство присутствия бездонных духовных пространств в описываемой реальности, рождает иное (в потенциях своих — более глубокое) художественное целое, нежели то, которое могло бы быть сведено просто к акмеизму. Это становится все яснее в дальнейшем — на пути поэта к «Звездам».
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».