Но закончу про рабочих экспедиции. История Автонома Викентьевича Ярышкина произвела на меня потрясающее впечатление. Вы читали у Вашингтона Ирвинга историю о Рип-Ван-Винкле, проспавшем целых двадцать лет? Автоном Викентьевич — тот же Рип-Ван-Винкль!
На ночь мы останавливались у какого-нибудь песчаного островка или пологого берега, мужчины разбивали палатку — Мария Кирилловна и я спали на плоту в шалаше, — разводили костер, готовили ужин, а после ужина, невыразимо вкусного, еще беседовали с часок у костра. Вот я и спросила раз у Автонома Викентьевича, откуда он родом. Оказалось, земляк — москвич. Из Москвы только два года. Я оживилась.
— А где вы там работали?
— В Сергиевской лавре я служил, — простодушно ответил Ярышкин.
Я совсем запамятовала, что его в лесхозе звали расстригой, и удивилась:
— Не понимаю… кем?
— Разве вы не знаете, Таисия Константиновна? Я же расстрига. Сан у меня был священнический.
Кузя от удивления присвистнул.
— Простите… Вы — поп?
— Бывший… Я в прошлом году сложил сан.
Кажется, Кузя был шокирован. А на меня напал неуместный смех — едва подавила его.
— Автоном Викентьевич имеет университетское образование, — почему-то строго сказала Мария Кирилловна. — Его исключили с последнего курса, когда он почти закончил дипломную работу. Девушка, которую он любил, узнала, что он верующий, и сообщила в дирекцию. Она была очень принципиальная, ей только не хватало ума и великодушия. Мать Автонома Викентьевича — глубоко религиозная женщина, сын ее очень любил, всю ночь умоляла Автонома Викентьевича сказать, что он не верит. Но он не мог «отречься». Шуму было на весь университет. Никто не подозревал, что он верующий. Естественник, биолог!! Его исключили из университета, чем толкнули прямо в объятья церковников. Пострадал за религию, вы шутите! Сам епископ обучал его. Автоном Викентьевич и опомниться не успел, как его посвятили. И он…
Мария Кирилловна запнулась.
— Я пошел в монастырь, — сказал Ярышкин.
— Черт те что! — не выдержала я. — Как вы, культурный человек, можете верить во всю эту чушь?!
— Я ж теперь и не верю, — тихо возразил Ярышкин. — У меня уже прошло.
— Двадцать лет жизни! — с ужасом воскликнул Кузя.
— Двадцать пять… вроде из больницы вышел, — проронил Ярышкин упавшим голосом.
— Как же вы перестали верить — сразу или постепенно? — поинтересовалась я. Кузя пожал плечами — наверно, вопрос показался ему глупым. Но Ярышкин меня понял.
— Сразу! Конечно, подготавливалось постепенно, но произошло сразу, как отрезало. Однажды вечером я хотел молиться и не смог: вдруг стало некому… Я не спал всю ночь. Ходил по улицам Загорска, останавливался, смотрел на звезды. Я был растерян… Вера вдруг оставила меня. Вчера еще верил, сегодня нет. И больше не вернулось.
Утром надо было идти служить. Я же в Сергиевской лавре… а уже не мог. Сначала сказался больным. Надо было обдумать, что же мне теперь делать. И я принял решение: снял с себя сан и уехал сюда на Север, на Ыйдыгу.
— Почему именно на Север? Сами себя наказали ссылкой? — спросил Кузя.
— Мне не за что было себя наказывать, — сухо ответил Ярышкин. — Я никого не обманывал. Был честным с собой и людьми. Когда я верил — служил богу, потерял веру — решил послужить людям. Буду работать, пока есть силы. А Север выбрал потому, что здесь больше требуются рабочие руки, значит, и я буду нужнее. Ну, и еще потому, что всегда мечтал побывать на Севере, увидеть северное сияние, простору порадоваться и тишине. Благостно здесь!.. А насчет ссылки вы напрасно, Кузьма Олегович… Вот Мария Кирилловна, поди, обиделась за ссылку-то…
— Обиделась, — подтвердила Мария Кирилловна. — Никакая тут не ссылка. Разве может красота быть местом ссылки? Прислушайтесь и посмотрите, молодой человек!
Пристыженный Кузя послушно огляделся вокруг. Все замолчали. Тихо-тихо плескалась Ыйдыга, журча быстрее и громче на каменных перекатах. Шумели сосны — видно, ветер запутался в вершинах. Спросонок закричали цапли, спугнутые каким-то зверьком. Поскрипывал плот, покачиваясь на воде. И вдруг я подумала, что удивительно сочетается на севере темное и светлое…
Светлая ночь и темный лес, темно-синяя вода и светло-желтая отмель. Высокие скалы, испещренные черными и белыми лишайниками. Скалистый берег прорезали распадки-ущельца, с которых водопадиками свергались ручьи, и их журчание вплеталось в симфонию белой ночи, как мелодичное звучание флейты. Воздух, омытый дождями и солнцем, напитанный запахом трав и хвои, был так чист и прозрачен, что на расстоянии ста километров отчетливо белели заснеженные горы.
А небо было темно-лиловое у горизонта, там, где оно касалось леса, и голубое в высоте и такое глубокое, чистое и прекрасное, что замирало сердце, когда вглядывалась в него, и оторопь брала. Никогда в Москве не бывает такого неба! По сравнению с этим оно мутное, пыльное, как непромытые окна. В Москве мне оно казалось чистым, но в тайге я поняла, что это не так. Эх, отцу бы посмотреть!
Как бы привезти всех наших сюда?
А зимой, наверное, еще прекраснее!.. Безмолвие, снега, лес в снегу, всполохи северных сияний, зажигающих снег во все цвета радуги. Я начинаю понимать Марию Кирилловну, предавшуюся этой Красоте, этому дивному краю всей душой.