И вот настало время испытаний. Для Якова Алексеевича остались позади недолгое участие в боях, окружение и плен, болезнь после возвращения из концлагеря. Настала поздняя осень. В селе свирепствовали оккупанты, охочие до «курок» и «яек», до сала и меда. Наличествующие продукты они вольно изымали, для порядка припугнув хозяев. Но ведь хорошего всегда мало. Так получилось, что только вчера у Якова Алексеевича забрали все «яйки», переполовинили «курок», а сегодня снова явились попрошайки, уже другие.
— Курки, яйки есть? — произнес один из них заученную фразу.
— Нет ничего, — развел руками хозяин. — Только вчера вашим людям последнее отдали.
— А-а последнее… — двусмысленно протянул немец, дескать, не ври. — Не последнее. Где остальное?
— Нет ничего, — повторил Яков Алексеевич. — Ищите сами.
Немцы порылись по закромам и ничего не наши, тогда они сняли с гнезда одну несушку и направились к выходу со двора. За воротами их окликнула убежавшая от греха подальше Ефросинья Алексеевна.
— Иди сюда, — поманила она немцев крючковатым пальцем.
Немцы подошли:
— Что мама хочет?
— Обманул он тебя.
— Обмануль? Что есть обмануль?
И Ефросинья Алексеевна в доступных словах растолковала врагам, что ее зять закопал в палисаднике посуду с медом.
Немцы вернулись во двор, конечно, выкопали и забрали мед. Если бы только этим обошлось. Так нет же — Якова Алексеевича завели за угол сарая и высекли.
— Эх, мама… — только и сказал он после экзекуции, когда немцы ушли. — Зачем вы так?
— А ты не ври…
— Больная она, Яша, — проговорила Евлампия Пантелеевна. — Все, Яша, отныне помни об этом и делай все с оглядкой.
О том, что во время войны старая сельская повивальная бабка уже не владела здравым рассудком, говорит и такой случай.
Войдя в Славгород, немцы первым делом принялись расквартировываться, для чего выбирали дома более новые и просторные. Высокий аккуратный дом Якова Алексеевича бросался в глаза еще и тем, что он единственной в селе стоял под вальмовой крышей из жести. На момент прихода немцев мужчины были на фронте и в доме оставались только женщины: Ефросинья Алексеевна, Евлампия Пантелеевна, Прасковья Яковлевна и ее маленькая дочка, которой едва исполнился год. Захватчики выгнали их из дома и заняли его сами.
Пришлось женщинам поселиться в сарае, чтобы не спускать с глаз домашнее хозяйство. Хорошо, что Прасковья Яковлевна умела делать всю сельскую работу, даже мужскую, и хорошо, что ее отец выстроил просторный и высокий сарайчик, похожий на времянку. Из остатков битого кирпича, сваленного горкой у межи с северной стороны дома, Прасковья Яковлевна в несколько дней соорудила в сарае печку с теплым простенком и лежанкой и вывела на крышу дымарь. Конечно, кладку делала на глине с песком, но для легкого обогрева этого хватало. На лежанке сделали спальное место для бабушки Ефросиньи, а сами жались у простенка. Так и жили. Бежавший из плена Яков Алексеевич похвалил дочку за находчивость и ловкость в работе.
— Перезимуем так, — не чувствуя в себе сил что-то улучшать, сказал он. — А весной подправим, если что.
Так и жили.
И вот как-то зимним утром Евлампия Пантелеевна попросила свою мать отнести в дом к немцам охапку дров и растопить там печку, поскольку их обязали обслуживать постояльцев.
— Шнель, шнель! — поторапливали немцы женщин, показывая, что хотят побриться и умыться теплой водой, которую предстояло еще нагреть.
— Сейчас, ироды, — ворчала Евлампия Пантелеевна. — Чего гавкаете не по-человечески? — Она вообще любила ругать их и называть оскорбительными словами, но ей это сходило с рук. То ли немцы слов этих не понимали, то ли не шибко прислушивались.
Ефросинья Алексеевна, не потерявшая силы и проворности в движениях, согласилась помочь дочери и быстро выполняла ее поручения. Вдруг минут через десять-пятнадцать после этого у старушки открылась тяжелая рвота. Она заскочила за сарай, остановилась у стены со стороны погреба, где ее не видно было, и согнулась пополам.
— Что случилось? — недоумевала подошедшая к ней Евлампия Пантелеевна. Но Ефросинью Алексеевну буквально выворачивало наизнанку, так что она и слова сказать не могла, только показывала на свой рот. Это можно было трактовать и как просьбу дать попить и как попытку сказать, что она не в состоянии говорить. Короче, Евлампия Пантелеевна растерялась.
Скоро к ним подбежал и Яков Алексеевич. Корчившуюся в пароксизмах Ефросинью Алексеевну поддерживали под руки, пока ее желудок бунтовал, а потом завели в жилище, положили на ее место. Она вроде немного пришла в себя, хотя начала жаловаться на боли в животе.
Но вот во дворе послышать крики и немецкая ругань.
— Там еще что такое? Кто это верещит? — досадливо поморщился Яков Алексеевич.
— Постоялец наш злится, — констатировала Евлампия Пантелеевна. — А чтоб его подняло да брякнуло, паразита!
Ефросинья Алексеевна махнула рукой — попросила наклониться к ней, не скрывая виноватого вида.
— Это я натворила, — тихо прошептала она, когда Евлампия Пантелеевна поднесла ухо к ее устам.
— Что вы сделали, мама?
— Выпила его марганцовку, — прошептала старушка. — Он приготовил для умывания после бритья, а сам вышел. Я и выпила.