Наконец заметил я одного беляка. Он спал в корнях поваленной осины, выставив из-под снега чёрное ухо.
Я подошёл поближе и говорю тихонько:
— Эй, вы!
Ухо чёрное высунулось ещё немного, а за ним и другое ухо — белое.
Это другое ухо — белое — слушало спокойно, а вот чёрное всё время шевелилось, недоверчиво склоняясь в разные стороны. Как видно, оно было главней.
Я шмыгнул носом — и ухо чёрное подпрыгнуло, и весь заяц вышел из-под снега.
Не глядя на меня, он боком-боком побежал в сторону, и только ухо чёрное беспокойно оглядывалось — что я там делаю? Спокойно ли стою? Или бегу следом?
Всё быстрей бежал заяц и уже нёсся стремглав, перепрыгивая сугробы.
Ухо его чёрное замелькало среди берёзовых стволов.
А я смеялся, глядя, как мелькает оно, хотя уже и не мог разобрать — ухо это заячье или чёрная полоска на берёзе.
Как только встал на реке крепкий лёд, я прорубил в нём пешнёю прорубь.
Круглое окно получилось во льду, а через окно, сквозь лёд, выглядывала чёрная живая вода.
Я ходил к проруби за водой — чай кипятить, баню топить — и следил, чтоб не зарастала прорубь, расколачивал ледок, выросший за ночь, открывал живую речную воду.
Соседка наша, Ксеня, часто ходила к проруби бельё полоскать, а Орехьевна ругалась на неё через стекло:
— Ну кто так полощет?! Тыр-пыр — и в таз! Нет, не умеют нынешние бабы бельё полоскать. Ты полощи подольше, не торопись. К телевизору-то поспеешь! Вот я, бывало, раньше полоскала. Личико у меня от мороза — красное, руки синие, а уж бельё-то — беленькое. А теперь всё к телевизору торопятся. Тыр-пыр — и в таз!
Как-то раз пошла вместе с Ксеней на речку дочка её маленькая Наташка.
Пока мать полоскала, Наташка стояла в сторонке, а к проруби подходить боялась.
— Подойди, не бойся, — говорила мать.
— Не… не пойду… там кто-то есть.
— Да нету никого… кто тут есть?
— Не знаю кто. А только вдруг выскочит да и утащит под лёд.
Отполоскали соседки свои простыни и рубашки, пошли домой, и Наташка всё оглядывалась на прорубь: не вылезет ли кто?
Я подошёл к проруби поглядеть, чего она там боялась, не сидит ли и вправду кто-нибудь подо льдом.
Заглянул в чёрную воду и увидел в воде два тусклых зелёных глаза.
Щука придонная подошла к проруби подышать зимним, звонким, свободным воздухом.
Всю зиму прожили вороны в грачиных гнёздах.
А весной вернулись грачи. Тут-то и начался на старых берёзах крик да грай.
— Прочь! — кричали грачи.
— Это мы строили! — врали вороны.
В одном месте, над старым кладбищем, случился настоящий бой. Вороны и грачи сталкивались в воздухе — перья прочь!
— Правы грачи, — ворчал дядя Пантелей. — Вороны — воры. Вон как она, жизнь, устроена. Один — строил, другой — живёт. Я — за грачей! Они любят свои старые гнёзда. Вот я, например. Дай мне новую шапку — ни за что не возьму. Я к своей старой шапке привык. Так и грачи: Подавай им старое гнездо.
— Верно говоришь, Пантелеюшко, верно, — согласилась Орехьевна. — Только у тебя шапка и вправду на воронье гнездо похожа. Пора бы уж сменить.
— Ни за что! — кричал дядя Пантелей. — У меня новых шапок два сундука! Дети и внуки из города привозят. А на кой мне новая шапка? Да мне моя шапка дороже, чем гнездо грачу! Я в этой шапке сорок лет торчу! Я её на голове сорок лет верчу!
Всю ночь держался мороз. За крыши держался, покрытые снегом, цеплялся за сосульки, да не удержался. Сорвался с крыши, укатился в северные овраги.
И сразу потекло всё кругом — потекли сосульки, поползли с крыш снежные шапки. Появилась оттепель.
В поле снег пока не поплыл, но вздрогнул и вздохнул. А в лесах закапали с ёлок мутные капли — настала мартовская капель.
Только облака мартовские, ещё серо-снежные, ещё ледяные, не таяли никак, держали в себе холод, равнодушно плыли над подтаявшей землёй.
«У вас там тает, а нас это не касается. Мы — облака морозные, зимние».
Но тепло от земли тянулось к облакам, и понемногу закапало с их краёв пухло-серых. Начался пухлый и серый дождь.
— Ох, косточки ноют, — говорила Орехьевна. — Ох, ломят. К весне и я растаю вместе со снегами. Растаю, растаю, как снегурочка.
— Какая уж тут снегурочка! — смеялся я. — Самая настоящая Бабушка Мороз.
— Не говори, аньдел мой, не смейся. Что-то на сердце тянет, что-то там тает, чего-то не хватает.
— Эй, Орехьевна! — крикнул с улицы дядя Агафон. — Поедешь на рынок-то?
— А как же, аньдел мой? Картошку-то надо продавать! Иди-ко помоги мешки таскать.
Загрузили мы в сани два мешка картошки, отправилась Орехьевна на рынок в район.
— Ох, тает всё, тает, — говорила Орехьевна. — Вот и мы с тобой скоро растаем. Растаем, растаем, Агафоша.
Не спеша тянула Тучка сани по раскисшей дороге, а навстречу им промчался конь именем Гром.
Неподалёку от деревни Лужки есть висячий мостик.
Он висит над речкой Истрой, и, когда идёшь по нему, мостик качается, замирает сердце и думаешь: вот улетишь!
А Истра внизу беспокойно течёт и вроде подталкивает: хочешь лететь лети! Сойдёшь потом на берег, и ноги как каменные — неохотно идут, недовольны, что вместо полёта опять им в землю тыкаться.
Вот приехал я раз в деревню Лужки, и сразу пошёл на мостик.