Привенчанная цесаревна. Анна Петровна - [7]
И почему братец обмолвился, будто ослобонит его скоро Иоанн Алексеевич? Обмолвился? Никак Дарья да Варвара Михайловны вернулись. С Варварой потолковать...
— Что царица-то наша вдовая?
— Платье заказала мастерицам, чтобы печальное к завтрашнему утру готово было. Нам тоже, государыня-царевна, надобно.
— Убивалась ли?
— Не голосила, нет. И к покойнику не заходила — там по нём монахи псалтырь читают. Сказала, по-печальному убраться надобно и дочерей убрать.
— Ну, и слава Богу. Достался ей покойник, никто не осудит, коли мало слёз прольёт.
— Лить-то завтра надобно будет, а нынче лучше передохнуть.
— Деловая ты у нас, Варвара.
— Деловая не деловая, государыня, а жить-то надобно.
Октябрь на дворе, а в теремах уже жаром пышет. Истопники над печами на половине царевны Натальи Алексеевны трудятся. Не любит царевна холоду. Не то что зябнет — в платье немецком по вся дни ходить хочет. Шея да грудь раскрытые. Руки и вовсе едва тафтой прикрыты. Сапожек домашних на меху и тех не наденет — всё бы ей в туфельках пуховых на каблучках щеголять, да и те с ног теряет, на пол оступается. Старшие царевны только губы поджимают, а ей всё нипочём. Усмехается да недобро так тёмными глазами глядит — вылитый братец государь Пётр Алексеевич.
— Натальюшка! Родненькая моя!
— Ох, Петруша, дождаться тебя не чаяла.
— Видишь, сердечушко зря знобила.
— Да нет, братец, тёмных мыслей не держала. Об одном думала — намаялся ты, государь, ох, и намаялся. Ко мне-то от Евдокии? Сыночка увидел?
— Успеется. Ты-то жива ли здорова?
— Что мне деется, государь.
— Слыхал, пожар в Кремле случился. За тебя тревожился.
— У Бога не без милости — обошлось. Кровля наша расписная да с позолотой на Грановитой палате сгорела.
— Досадно, да обойдётся. У тебя-то дома какие дела?
— Но мелочи всё, Петруша. Стольник Михайла Арсеньев помер, сиротками Дарья да Варвара Михайловны остались.
— Чай, не обидишь.
— Известно, не обижу. Да кабы и обидела, у них другой покровитель сыскался — меня покрепче.
— Ишь ты! Кто бы это?
— Да твой Александр Данилович, подарки девушкам шлёт, вниманием не обходит.
— На которую же глаз прокурат положил?
— Верь не верь, на обеих.
— И на горбатенькую? Никогда не поверю.
— К ней первой идёт, с ней разговоры разговаривает.
— Ну, уж Данилыч без расчёту ничего делать не станет. Видно, и впрямь к девице присмотреться надобно. Погоди, погоди, сестрица, ты о певчих мне писала, за них хлопотала. В чём дело-то у тебя?
— Просить хотела, чтобы ты их, государь, в Китае расселил. Им поспокойней да до службы ближе. Что там одни патриаршьи певчие дьяки хозяйничают, мог бы, Пётр Алексеевич и государевы станицы обок них разместить.
— Твоя правда, сестрица. Велю дворы им там отвести. Пусть на одной улице живут, и называется она Певческая. Рогатки у вылетов поставим, чтоб ночной порой никто не тревожил. А певчий дьяк — слово мне такое не нравится. Пусть отныне певчими зовутся.
— Вот и ладно, государь. А «Азбуку» Истомина Кариона смотрел ли?
— В руках держал прошлым годом, как он её напечатал. А чтобы читать да листать, времени не было.
— Жаль, Петруша. Тебе бы понравилась. Сразу видно, Карион к музыке сердцем прилежит. «А» у него — воин с трубой. «Ж» — мужик с рогом, «звезда» — скоморох с трубой. «К» — воин и опять с трубой. «О» — органы. «Р» — рог. «С» — свирель. «Т» — опять труба, «Ц» — цевница. А уж «Пси» — пение сладкое, тут тебе и скрипица, и цитра, и свирель, и мандолина. Страницы листаешь, на душе радостно. И вот ещё что сказать тебе хотела. Алёшенька, сыночек твой, и за букварём, и за «Азбукой» Кариона сидит. Псалтырь учит — очень Никифор Вяземский его хвалит.
— С Никифором долго его не оставлю. Учителей из иноземцев найду.
— Почитать он тебе хотел, похвастаться.
— Успеется. Сегодня на вечер Анна Ивановна куртаг готовит. Гости съедутся. Неужто опять не приедешь?
— Прости, братец. Об Анне Ивановне говорить ничего не стану: ты в деле — ты и в ответе, а мне матушкину память рушить ни к чему. Без меня повеселитесь.
— Жаль, Натальюшка, сердечно жаль. Да, сказывали мне, в Преображенском ты была, в мой дворец заходила.
— Ну, уж и дворец, братец. По сравнению с батюшкиными хоромами только что не изба.
— Не показалось тебе жильё моё, сестрица?
— Греха на душу не возьму, не показалось. Нешто так государю жить следует? Ни послов принять, ни гостей угостить. Чисто съезжая изба у твоих потешных. Вон какой ты молодец на улицы-то московские выезжаешь. Кафтан бархатный аль сукна англиского до полу, по подолу да вороту опушка соболевал. Шапка бархатная с бобром. Сапожки телятинные, носки загнуты. Конь вороной, как ночь чёрная, браслеты на ногах в ладонь широкие, серебряные. Сбруя одна чего стоит. А обстава кругом — поглядеть любо-дорого. И как после сказки такой в Преображенскую избу меститься?
— А мне больше покамест и не надобно. Есть где столы накрыть, ассамблею устроить, есть где ночь переспать, есть где станок токарный запустить. Чего ещё надобно?
— Будто и семейства у тебя нет.
Гоголь дал зарок, что приедет в Москву только будучи знаменитым. Так и случилось. Эта странная, мистическая любовь писателя и города продолжалась до самой смерти Николая Васильевича. Но как мало мы знаем о Москве Гоголя, о людях, с которыми он здесь встречался, о местах, где любил прогуливаться... О том, как его боготворила московская публика, которая несла гроб с телом семь верст на своих плечах до университетской церкви, где его будут отпевать. И о единственной женщине, по-настоящему любившей Гоголя, о женщине, которая так и не смогла пережить смерть великого русского писателя.
Сторожи – древнее название монастырей, что стояли на охране земель Руси. Сторожа – это не только средоточение веры, но и оплот средневекового образования, организатор торговли и ремесел.О двадцати четырех монастырях Москвы, одни из которых безвозвратно утеряны, а другие стоят и поныне – новая книга историка и искусствоведа, известного писателя Нины Молевой.
Дворянские гнезда – их, кажется, невозможно себе представить в современном бурлящем жизнью мегаполисе. Уют небольших, каждая на свой вкус обставленных комнат. Дружеские беседы за чайным столом. Тепло семейных вечеров, согретых человеческими чувствами – не страстями очередных телесериалов. Музицирование – собственное (без музыкальных колонок!). Ночи за книгами, не перелистанными – пережитыми. Конечно же, время для них прошло, но… Но не прошла наша потребность во всем том, что формировало тонкий и пронзительный искренний мир наших предшественников.
Эта книга необычна во всем. В ней совмещены научно-аргументированный каталог, биографии художников и живая история считающейся одной из лучших в Европе частных коллекций искусства XV–XVII веков, дополненной разделами Древнего Египта, Древнего Китая, Греции и Рима. В ткань повествования входят литературные портреты искусствоведов, реставраторов, художников, архитекторов, писателей, общавшихся с собранием на протяжении 150-летней истории.Заложенная в 1860-х годах художником Конторы императорских театров антрепренером И.Е.Гриневым, коллекция и по сей день пополняется его внуком – живописцем русского авангарда Элием Белютиным.
Петр I Зураба Церетели, скандальный памятник «Дети – жертвы пороков взрослых» Михаила Шемякина, «отдыхающий» Шаляпин… Москва меняется каждую минуту. Появляются новые памятники, захватывающие лучшие и ответственнейшие точки Москвы. Решение об их установке принимает Комиссия по монументальному искусству, членом которой является автор книги искусствовед и историк Нина Молева. Количество предложений, поступающих в Комиссию, таково, что Москва вполне могла бы рассчитывать ежегодно на установку 50 памятников.
Книга «Ошибка канцлера» посвящена интересным фактам из жизни выдающегося русского дипломата XVIII века Александра Петровича Бестужева-Рюмина. Его судьба – незаурядного государственного деятеля и ловкого царедворца, химика (вошел в мировую фармакопею) и знатока искусств – неожиданно переплелась с историей единственного в своем роде архитектурногопамятника Москвы – Климентовской церковью, построенной крестником Петра I.Многие факты истории впервые становятся достоянием читателя.Автор книги – Нина Михайловна Молева, историк, искусствовед – хорошо известна широкому кругу читателей по многим прекрасным книгам, посвященным истории России.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.