— Как узнали-то, где ераплан лежит?
— «Костыль», говорят, выглядел, куда села подбитая машина. Засек, известно.
— Чисто сработали.
— Они мастаки. Обучились…
— У нас под Стрием, в Западной Украине, целый взвод вырезали ночью. В первую неделю войны.
— Немец?
— Не… Местные бандиты. Бандеровцы.
— В Латвии тоже в спину стреляли.
— Эх, и где не гниют русские косточки!
— Сепп-то не русский, эстонец вроде.
— Я не про то, я про русскую армию. Он в русской армии службу нес. Считай, русский! Суворов в Италии воевал. И там русские кости легли.
— Если подумать, вот назови хоть одну войну, в которую Россия вступила подготовленной? Не придумаешь. Нет такой войны.
— Есть, наверное… Должна быть.
— Какая? — спросил дежурный по роте. — С татарами? Иль с французами? Может, с япошками? Или в первую мировую?
— Наверное, есть, если подумать, — не согласился боец.
Их разговор был до обидного спокойный, размеренный.
От навеса взвились в небо ракеты. Через секунду еще две. Они запрыгали по земле, ударяясь в березы, шипя и разбрызгивая огонь.
Стрелял Рогдай. Схватив наперевес винтовки, бойцы побежали к навесу. Я пошел следом, даже не взведя курки у ракетниц. Наплевать! Перед глазами стояло белое лицо дяди Бори и черные Комья земли, которые сыпались на его закрытые глаза, на рот, волосы…
Бульба заливалась колокольцем, кто-то громко, от души матерился в кустах.
Оказывается, Рогдай обстрелял ракетами старшину роты Брагина. Толик приехал в подразделение на огромном неповоротливом рыжем битюге.
«Рыжий красного спросил, где он бороду красил?» — почему-то пришла на ум детская дразнилка.
— Слушай, земляк, — спросили у рыжего старшины, — где ты такого Геринга раздобыл? Куда Полундру-то спровадил? Вроде на ней уезжал, а вернулся на Геринге.
— Заменили, — уклончиво ответил старшина роты. — Смотри, какой бугай! Во! Глянь — правда, на Геринга смахивает. Силища! Вагон зараз везет. У, глянь, ноги, глянь! Теперь зараз на землянки слег привезем.
Толик обежал вокруг битюга, тыча кулаками в его ляжки, как в стену, обитую войлоком. Геринг (кличка привилась) не чувствовал ударов. Не животное — гора мяса, щетины и копыт. Он тупо смотрел на людей.
«Привели, ну и привели, — было написано на его квадратной морде. — Главное, чтоб жрать дали — ячменя или овса, отрубей…»
— Во силища! — напористо восхищался Толик, требуя сочувствия. — Полундра-то слабосильная. О, глянь, какой Геринг! Я раздобыл.
— Тьфу! — сплюнули бойцы. — Он за три дня объест. Фашистская морда! На колбасу бы… Кто дал?
— Нашлись, — ответил Толик. — Трофей…
— Политрук задаст на орехи, — пообещали бойцы. — Веди назад, пока не поздно, возвращай футболистку монгольскую: у них с политруком дружба.
Я не слушал, о чем говорят. Я пошел к палатке. Здесь спал дядя Боря. Спал…
Я лег на свою кровать, схватил подушку, накрыл голову… Хотелось плакать.
Что-то лежало под подушкой. Книга «Герой нашего времени». Дядя Боря советовал прочитать…
Я открыл первую страницу. Читал и не соображал, что читаю. Читал, читал… О каком-то Максиме Максимовиче, Печорине…
Где происходят события-то? На Кавказе.
«…Верст шесть от крепости жил один мирный князь, — читал я. — Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездить: всякий день бывал то за тем, то за другим. И уж точно — избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрельнуть. Одно в нем было нехорошо: ужасно падок был на деньги…»
Я представил себе шпану-головореза Азамата… Ему было столько же лет, сколько мне. Жалко, я не умел скакать на лошадях, а то бы тоже стрелял на скаку из ружья. К деньгам, по-честному, тяги я не испытывал.
Я отложил книгу… Затем опять взял ее, открыл на первой странице.
«Я ехал на перекладных из Тифлиса», — прочитал я начало повести. И понял смысл написанного.
Письмо корнета лейб-гвардии гусарского полка Михаила Юрьевича Лермонтова открылось мне…
в которой наш герой идет в самоволку.
Я читал весь день. Не пошел на обед. Лежал в палатке и читал.
Я и ненавидел Печорина, и любил его, преклонялся перед ним, с удивлением находил в себе сходство с ним и, сам того не понимая, уже подражал ему, как Рогдай Прохладному.
Я не знал, что такое любовь к женщине, смутное предчувствие нежности к другому человеку ошеломило.
И я готов был выбежать из палатки, прижать к груди землю, согреть ее, целовать стволы березок, гладить небо, луг, реку…
И еще я почувствовал инстинктивный страх перед небытием. Очень страшна смерть, потому что она мгновенно отнимает ту радость, которая опьянила меня.
«Я есть, я существую! Какое счастье жить!» — думал я с восторгом.
Мне не жалко было Грушницкого, что он погиб. Но я не прощал Печорину рассчитанного заранее убийства. Оно было непонятным. И в то же время я влюбился в Печорина.
Смесь отвращения и любви вылепила для меня живого человека, и он, казалось, жил наяву.
Я слышал, как вернулась с прочесывания местности рота. Люди вернулись злыми, усталыми до чертиков, голодными. Они разбрелись по палаткам.
В палатку ввалился Шуленин. Он затягивался самокруткой и жевал пайку хлеба. Не раздеваясь, упал на постель и заснул мгновенно. Самокрутка упала на подушку. Я выкинул ее, чтоб она не прожгла наволочку.