Придурок - [23]
Да, в тот вечер он долго решал, идти ему к Левицкой или не идти, и мы даже дошли до её подъезда, дошли и промокли под декабрьским мокрым снегом, и он всё не мог решиться, потому что робел, а мне такие вечера не нравились. Не нравились, потому что… потому что я… я чувствовал себя непонятно — чужаком я чувствовал себя на них. Я не люблю такие вечера, но для Проворова было это впервые, было это желанным, потому что и он был когда-то сражён этой поэзией.
«Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по степи пилигримы. Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета». — Боже! — я опять заполняюсь этими словами, я не могу остановиться: они сделаны так, так они выстроены, что заставляют идти до конца: «За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звёзды встают над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но всё-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя и Бога…И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землёй закатам, и быть над землёй рассветам. Удобрить её солдатам. Одобрить её поэтам».
И можно идти дальше, как сомнабула, заворожённый монотонным ритмом повторений: «Через два года, через два года… Через два года поломаю шею, поломаю руки, разобью морду. Через два года мы с тобой поженимся. Через два года, через два года». Эти два стихотворения так и стоят у меня на тех самых листках, которые я отпечатал на своей злосчастной портативной «Москве».
Тогда я встретился с ним случайно в коммуналке на Марата, куда попал вместе с Надеждой, фамилии которой так и не удосужился спросить. Я прицепился к ней в «Сайгоне», прицепился сдуру, просто язык что-то развязался, и хотелось говорить пошлости, и я их говорил, говорил про «ланиты», про «перси» и про «перста», что могут они оказаться и перстами судьбы.
Был октябрь, и ломко хрустел лёд на мелких лужах, а над карнизами крыш торчала холодная рожа луны.
Потом был гулкий подъезд, и я пытался целовать безразличную Надежду, а потом мы оказались в комнате, где на столе горела одинокая свеча, которая отражалась на тёмном глянце винных бутылок, и кто-то пел пастернаковский текст: «свеча горела на столе…» А потом кто-то другой заговорил под гитару про Женьку: «А Женька, вы помните Женьку? — Я с ней приходил вот сюда. Тогда… — в восемнадцатом веке… Ну вспомните, чёрт вас возьми!.. Мне дом представляется некий. В Воронеже. Или Перьми. То утро вставало неброско: лишь отсветы на полу. Галандкою пахло и воском… и шторой примёрзшей к стеклу. А вы будто только с охоты. Я помню такой кабинет… и пили мы мерзкое что-то, похожее на «Каберне». Но всё же напились порядком, и каждый из нас тосковал: «Ах, ах — молодая дворянка!» Всю жизнь я такую искал…» И тут вдруг кто-то в темноте, в углу, где ничего и никого не было видно, вдруг кто-то в углу стал говорить монотонно и немного гнусавя эти, вот эти слова: «Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе… Луч светила, вставшего из моря, скорей пронзителен, чем жгуч…» и далее: «гребцы глядят на снежные зубцы».
Раньше мне почему-то казалось, что чтобы произнести всю строку, вот это чтобы произнести: «Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе… Луч светила…» — нужно произвести некое насилие, казалось мне, насилие над собой, чтобы услышать мелодию в стихе. После «Октябрь» представлялась мне какая-то пауза, и нужно соединение какое-то, соединительный союз хотя бы… И только, когда услышал его, когда услышал этот гнусавый голос, оказалось всё просто, и никаких модуляций не требуется, никаких пауз.
В той комнате на Марата было уютно и было просто, и хорошо пилось дешёвое вино. Слева увлечённо целовались, и я потянулся к Надежде, но рядом было пусто: Надежда моя исчезла в темноте, и я вышел в подъезд покурить. Я вышел в подъезд, а за мной вышел Марик. Оказывается, он тоже был в том полумраке, полумраке комнаты подсвеченной свечей, которая горела неровно и метала свой язычок, повинуясь человеческому дыханию.
— Привет, старик, — сказал он.
Он был не один и представил:
— Бродский.
Я слышал, что его можно иногда встретить в «Сайгоне», но никогда не интересовался им, не был он мне интересен. Вот Кушнер был, а Бродский нет. В стихах Кушнера много сердца и души было, а у Бродского… «Пилигримы», «Стансы», ещё два-три подобных стиха, а остальное: холодная рука мастера, знающая великое ремесло огранки. Да, великолепная техника и ум…
Он был немного старше меня, но только чуть-чуть, года на четыре, и был немного выше. И даже в неверном свете подъезда было ясно, что он — рыжик. Я видел его впервые и сперва не понял, что это он, потому что о нём говорили всегда, таинственно понижая голос до какого-то интимного звучания, и поэтому он не мог быть реальностью. Он мог быть фантазией, фантомом, но я часто ловил себя на том, что в голове неожиданно и вдруг начинали звучать слова его «Пилигримов», и ещё это: «на Васильевский остров я приду умирать», и ещё: «между выцветших линий на асфальт упаду». Но в голове складывалось почему-то: «между выцветших
Вы служили в армии? А зря. Советский Союз, Одесский военный округ, стройбат. Стройбат в середине 80-х, когда студенты были смешаны с ранее судимыми в одной кастрюле, где кипели интриги и противоречия, где страшное оттенялось смешным, а тоска — удачей. Это не сборник баек и анекдотов. Описанное не выдумка, при всей невероятности многих событий в действительности всё так и было. Действие не ограничивается армейскими годами, книга полна зарисовок времени, когда молодость совпала с закатом эпохи. Содержит нецензурную брань.
В «Рассказах с того света» (1995) американской писательницы Эстер М. Бронер сталкиваются взгляды разных поколений — дочери, современной интеллектуалки, и матери, бежавшей от погромов из России в Америку, которым трудно понять друг друга. После смерти матери дочь держит траур, ведет уже мысленные разговоры с матерью, и к концу траура ей со щемящим чувством невозвратной потери удается лучше понять мать и ее поколение.
Книгу вроде положено предварять аннотацией, в которой излагается суть содержимого книги, концепция автора. Но этим самым предварением навязывается некий угол восприятия, даются установки. Автор против этого. Если придёт желание и любопытство, откройте книгу, как лавку, в которой на рядах расставлен разный товар. Можете выбрать по вкусу или взять всё.
Телеграмма Про эту книгу Свет без огня Гривенник Плотник Без промаху Каменная печать Воздушный шар Ледоколы Паровозы Микроруки Колизей и зоопарк Тигр на снегу Что, если бы В зоологическом саду У звериных клеток Звери-новоселы Ответ писателя Бориса Житкова Вите Дейкину Правда ли? Ответ писателя Моя надежда.
«Наташа и другие рассказы» — первая книга писателя и режиссера Д. Безмозгиса (1973), иммигрировавшего в возрасте шести лет с семьей из Риги в Канаду, была названа лучшей первой книгой, одной из двадцати пяти лучших книг года и т. д. А по списку «Нью-Йоркера» 2010 года Безмозгис вошел в двадцатку лучших писателей до сорока лет. Критики увидели в Безмозгисе наследника Бабеля, Филипа Рота и Бернарда Маламуда. В этом небольшом сборнике, рассказывающем о том, как нелегко было советским евреям приспосабливаться к жизни в такой непохожей на СССР стране, драма и даже трагедия — в духе его предшественников — соседствуют с комедией.
Приветствую тебя, мой дорогой читатель! Книга, к прочтению которой ты приступаешь, повествует о мире общепита изнутри. Мире, наполненном своими героями и историями. Будь ты начинающий повар или именитый шеф, а может даже человек, далёкий от кулинарии, всё равно в книге найдёшь что-то близкое сердцу. Приятного прочтения!