– Никак с дитем в болото трапила… – проговорил Савва.
– Ага, – согласился мальчик, – тут где-то близко, может, достанем?
Савва сделал два шага вперед, и сразу нога его провалилась в вязкую топь. Стон леса и гуденье огня, раскачиваемые волнами сильного ветра, то придвигались, все заглушая, то отступали, и тогда над болотом снова всплывал тонкий голосок детского плача.
Савва попробовал обойти топкое место. Земля вздыхала под каждым шагом, готовясь расступиться и поглотить его. Савва повернул в другую сторону и тут заметил узкую кладку из грубо отесанных бревен и сухих веток, проложенную от леса через зыбкое поле к двум деревьям.
Одинокие деревья росли на небольшом острове, ставшем местом спасения многих. В густом прибрежном камыше, сбившись в тесное стадо, застыли, словно окаменев, дикие свиньи. Рядом пугливо озирались молодые косули. Хрипел увязший в трясине старый, обессилевший лось. На берегу толпились мокрые дрожащие зайцы, и тут же, не обращая на них внимания, стояли, поджав хвосты и ляская зубами, волки.
Несколько лисиц неторопливой рысью обегали кустарник, поросший вокруг сухого бугра.
На бугре были люди. Они были разные, прибежавшие из разных мест, чужие друг другу, но страх перед гибелью объединил их на острове.
Подавленные силой неумолимой стихии, они искали спасения бок о бок с теми, с кем боялись встречи со дня рождения мира.
На вершине бугра стоял худой сутулый крестьянин в обожженной рубахе, с топором в руке. В глазах его была злая тоска. Бедняга молча смотрел на пожар, не сумевший погубить его сразу, но отнявший все, без чего дальше жить невозможно. И хату, и ниву, и скот. Тут же была его семья. Громко причитавшая жена с плачущим младенцем на руках и девочка-малолетка, испуганно прижавшаяся к матери.
В стороне, прислонившись спиной к дереву, полулежал человек в забрызганном грязью и разорванном дорогом кунтуше. Не то купец, не то сборщик податей. Одной рукой он прижимал к животу окаванный тонким железом ларец, другой держал длинный дорожный пистолет. Сборщик читал молитву и все время оглядывался, словно каждую минуту ожидал нападения. Уже не страшен огонь, страшны звери и люди, прибежавшие на остров. Пока еще они будто не видят друг друга, а ну как опомнятся? Не отобьешся с одним слугой.
Рослый детина, слуга, стоял за спиной пана и лениво похлестывал по траве ременным кнутом.
У подножья бугра на коленях молился нищий. Он ничего не потерял в этом пожаре. Торба с собранными крохами да потемневший от времени посох были с ним. Огонь не сделал его ни бедней, ни богаче, но из печальных глаз жабрака[5] текли слезы.
– Вспомяни, господи, – тихо шептал жабрак, – в нашем поколении, которы в водах потопали, которы в огнях погорали, которы на морозе померзали, голодом помирали, которых звери, перуны поубивали… Во царстве небесном, о боже, да помяни!
Сюда пришел Савва, беглый «отчинник», с сыном, мечтавшим увидеть свою родину. И первым, кого увидел Стахор, был стражник, жолнер королевской пограничной сторожи.
Толстый, с обвисшими щеками, без шапки, в грязном, измятом мундире, он поднялся из-за кустов, как только Стахор и Савва ступили на землю острова.
Савва остановился, закрывая собой сына. Этой встречи он боялся весь долгий путь и не ожидал ее здесь.
Королевский служитель и тайный беглец смотрели один на другого в упор. Жолнер – выпученными желтыми глазами, не то с презрением, не то с сожалением. Савва – сначала с опаской, потом смело, даже чуть-чуть насмешливо. Каждый подумал: «Привел бы случай в другое время, да на другом месте, – иная была бы встреча…»
К ним подошел нищий и, поклонившись Савве, сказал:
– Проходите, не бойтесь… тут мы все теперь равные!
Жолнер досадно вздохнул и отвернулся. Савва со Стахором прошли вслед за нищим к бугру.
Увидев новых пришельцев, сборщик поджал под себя ноги и жалобно дрогнувшим голосом спросил:
– Кто есть эти люди? Янек, ты тут, мой коханый?
– Тут, ваша мость, – ответил слуга, отходя от пана.
– Какой человек будешь? – спросил он Савву, не поздоровавшись. – Местный али издалека откуль?
– Такой, как и все тут теперь, – ответил Савва, улыбнувшись и осматриваясь по сторонам.
– В писании сказано, – словно угрожая кому-то, громко произнес нищий, – пред лицом сей судьбы все равны в долине Иосафатской!
Вокруг болота шумел, не утихая, лесной пожар.
* * *
А за огненным кругом, на земле Белой Руси и Литвы, шла своя жизнь.
Уже третий год разъезжали по селам и городам воеводские тиуны, трубили в трубы, сгоняли посполитых на площади и с высокого места объявляли королевскую милость. Новый Статут.[6] Повелением Жигмонта третьего, короля польского и великого князя литовского, панам отдавался в неволю не только сам хлебороб, но и дети его и дети детей.
А сбежал кто от пана, хотя бы и через двадцать лет находили, вели к тому же пану, и он казнил беглого, как хотел, без суда и защиты.
Не было времени подлее и хуже.
Крепостному «отчиннику» уже не хватало дней в неделе «справлять панщину». Ночь и ту отнимали у бедняка, заставляя нести службу и сторожевую, и путную, и подводную.
Паны, магнаты, разоряя крестьян до последней сорочки, решили надеть ярмо и на душу посполитых людей.