Последний раунд - [11]

Шрифт
Интервал

Все переменилось внезапно, в одно мгновение: не узнавая квартиры, в которой проснулся, не представляя, чем закончился вчерашний вечер, я вдруг подумал, что за окном суббота, что торопиться незачем — можно похмелиться стаканом вермута и продолжить беседу, начало которой не помнили ни я, ни она; и так наступила ночь, а затем воскресенье, и в какой-то момент закончились презервативы, а хотелось еще. Через улицу был круглосуточный киоск — на подоконнике лежал желтый отсвет неоновой вывески — она натянула колготки, пересчитала наличные, но ждать было невозможно; и через полчаса еще раз, и через два часа — еще. Утром — было уже полседьмого, но вывеска ненужно горела, окрашивая улицу в желтый, — я курил одну за другой, думая, сколькими болячками был награжден за такое усердие, потом заметил остатки вермута в углу, открыл окно — бутылка полетела вниз, ударилась об асфальт, разбилась, расплылась блестящим пятном. Ну вот: зачем здесь это пятно? зачем писать какое-то пятно вместо того, чтобы ясно сказать, что она забеременела, что я узнал об этом спустя три месяца, что пытался скрыться — взял отпуск и уехал в Матеру, но через две недели вернулся, пытался убедить ее, что найду деньги, что, несмотря на срок, отправлю ее в клинику — в Рим или в Германию — или бог знает куда, но толку не было: она придумала, что внутри нее жизнь, что это грех, уже выбрала имя, если будет девочка, а если будет мальчик, то можно в память об ее отце; она решила, что не хочет создавать мне проблем, что не нужно помощи, что она сама, что, что… что?

Что же я здесь делаю? чего ради сижу тут с двумя тетрадками? Официант, сменившийся с полчаса тому назад, уже и не обращает на меня внимания: может, я хочу быть окликнутым? хочу, чтобы мне напомнили, что там, за дверью кафе, еще остались люди, остались таможенные декларации, остались прежние маршруты? Нет ничего проще, чем взяться за ручку и исписать с обеих сторон три десятка листов, но никто не требует большего — не требует доказать, что пальцы поверх ручки — мои, что в кафе было бы пусто, не просиди я здесь всю ночь. Никто не требует защитить, будто я вообще сижу тут, возле окна, глядя то в страницу, то в монастырь, то в скучающее лицо, мелькающее мимо, — все время мимо, все мимо. Все еще есть трамвай до Муничипио — каждые пятнадцать минут, а если с работой покончено — есть ключи от квартиры (пусть и с видом на кладбище); можно, в конце концов, пролететь, словно пущенный из пращи, два квартала, ворваться на третий этаж — и снова взять ее, заплаканную, вымазанную кашами, — если, конечно, не спит ребенок. Если спит — она, поди, отключила дверной звонок, еле живая, неспособная одолеть и трех пуговиц на халате, — и все-таки можно постучать: она откроет, едва ли будет сопротивляться — но ребенок. Не хочу и думать, что он — продолжение меня, нечто связанное со мной, имеющее ко мне отношение, хотя она — моя собственность целиком и безусловно, и я терзаю звонок и стучу, стоит почувствовать себя хоть сколько-нибудь одиноким — ровно настолько, чтобы иметь ее под непрестанный детский плач, под ее собственные стоны, всхлипы. Мама как-то узнала — о ней, о ребенке; мы однажды столкнулись на лестнице: мама соврала, что ищет магазин; мы вышли, я указал на киоск напротив. Мама скрылась под неоновой вывеской, я поднялся на третий этаж; ребенок спал, она была смелее обычного. Я спросил — она отнекивалась; я скомкал ее — все кончилось как всегда; потом остыл, решил вернуться к вопросу, заставить ее все рассказать, но передумал: если мама узнала о ребенке, признала его — тем хуже для меня, для моей свободы — уже едва ли существующей. Я ушел, не появлялся неделю, а появившись — не вспоминал и не спрашивал. Мама тоже не спрашивала, но какое-то время я старался звонить ей с работы или с шумной улицы — из вечной, непрекращающейся спешки, вынуждая говорить только о важном, о срочном.

Все окончательно сломалось с месяц назад: утром, в воскресенье я понял, что уже не уеду ни в Париж, ни в Америку — и даже в Матеру не вернусь; что не вернусь и в царство Эдипово, не открою больше Еврипида — и Казандзакиса прочитаю разве что на итальянском, урывками, в дребезжащем трамвае. Ладно, бог с ними, с Парижем и Казандзакисом, но никогда уже не вырваться из деклараций и накладных, уже точно не выучиться на юриста, не взять в жены Маргарет Мадэ, не вступить в Демократическую партию. Не потому, что в партию принимают строго до двадцати пяти, нет; партии, юридические факультеты, америки — они открыты всем возрастам, открыты всему. Просто я понял — в одно одновременно горькое и почему-то радостное мгновение — что уже не стану ни депутатом, ни вторым Джузеппе Дзено, а останусь примерно тем, что я есть, — и сначала было разочарование, а затем — осознание того, что и другие — мама, друзья или кто еще — должно быть, тоже разочаровались в себе, и все мы вынуждены жить, неспособные объясниться друг с другом, ощущая болезненное противоречие между тем, что мы успели себе намечтать, и тем, что мы такое в глазах наших близких и посторонних, и невозможно унять эту мысль, раз и навсегда угнездившуюся в голове, в вязкой лужице жалости — к себе и в равной степени к окружающим. И первое слово, произнесенное за осознанием, произнесено с тупым, безотчетным ужасом, и первые часы прожиты так, что опиши это — и захочется зажать уши, бежать. Я пришел тогда к маме — и впервые вгляделся в ее лицо, вдруг напомнившее мне розовую пемзу; она ушла, чтобы достать бокалы, и оттуда, издалека, спросила, буду я вино или настойку, — и в этом голосе, свободно преодолевшем несколько метров, послышался иной голос, зовущий из вечера, что положил мне руку на сердце, и тени удлинялись, стелились за нами по песку, и я заплакал ее именем, словно пробивая им толщу застоявшегося времени: Анна. Анна. Я вернулся домой, как в горячке, и принялся за письменный стол, потом за шкаф — стаскивал с полок все, что раньше было мне хоть сколько-нибудь дорого, и складывал в углу, точно собирался сжечь. Наконец, я опомнился, оглядел этот невыразительный ворох, сел рядом на полу; отыскал между предметов пачку греческих папирос, решил закурить — и тотчас крохотный проем, открывшийся в ее тело, обещал принести забвение, и затянувшееся сегодня отошло во вчера, и в безотчетном трепете под кожей чувствовал, как она требует меня, — но это лишь табак, лишь запах.


Еще от автора Тимур Валитов
Угловая комната

Тимур Валитов (р. 1991) – прозаик, дважды финалист премии «Лицей» за сборники «Вымыслы» и «Последний раунд», лауреат премии журнала «Знамя». Рассказы также входили в шортлисты литературной премии Дмитрия Горчева и Волошинского конкурса. Произведения переведены на немецкий и болгарский языки. «Угловая комната» – дебютный роман. Лето 2018 года. В России гремит чемпионат мира по футболу, но молодому герою не до спортивных состязаний – личная трагедия вырывает его из московской размеренной жизни и возвращает в родной город.


Рекомендуем почитать
Слоны могут играть в футбол

Может ли обычная командировка в провинциальный город перевернуть жизнь человека из мегаполиса? Именно так произошло с героем повести Михаила Сегала Дмитрием, который уже давно живет в Москве, работает на руководящей должности в международной компании и тщательно оберегает личные границы. Но за внешне благополучной и предсказуемой жизнью сквозит холодок кафкианского абсурда, от которого Дмитрий пытается защититься повседневными ритуалами и образом солидного человека. Неожиданное знакомство с молодой девушкой, дочерью бывшего однокурсника вовлекает его в опасное пространство чувств, к которым он не был готов.


Плановый апокалипсис

В небольшом городке на севере России цепочка из незначительных, вроде бы, событий приводит к планетарной катастрофе. От авторов бестселлера "Красный бубен".


Похвала сладострастию

Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».


Брошенная лодка

«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…


Я уйду с рассветом

Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.


И бывшие с ним

Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.