— А при том, — охорашиваясь и принимая гордый вид, продолжал пассажир, — при том это, что после слов таких ругательных, как сукин сын и гадина, возымел я амбицию свою, и дрова, остаток из полсаженки, перетаскал обратно в свою комнату. И настала для гордецов моих такая пора, что волку в крещенский мороз легче.
А я себе в комнатке знай нажариваю печку и жду, что из всей этой комедии выйдет...
— Вымораживаете, значит? — посмеялся один из слушателей.
— Да вроде того! — обрадовался рассказчик: — Знаете, вот в сибирских деревнях бабы тараканов эдак морозом вымораживают... Хе-хе...
— Вот, следовательно, отшатнулся я для видимости от моих квартирохозяев и наблюдаю, когда придет час мой. И примечаю я, что старик у них совсем зачичиревел: то на всю квартиру от ревматизмов своих охал и стонал, а тут выть стал, и потом затих. И настала в квартире тишина. Нехорошо, знаете-ли, холодно, вода мерзнет в кухне, и притом тишина.
Прошло таким манером с недельку. Выстудило у них так, что мне и нос-то из своей комнатки на хозяйскую половину высунуть страшно. И за все это время встала промеж меня и хозяев моих вроде стены какой: ни я к ним с каким вопросом, ни они ко мне с самомалейшим словом.
А я все жду. И начало меня тут, почтенные, сомненье разбирать: не дал ли я, мол, промах какой. Не профершпилился ли я своей прахтикой. И чуть было не сошел со своей линии, да господь удержал.
Да, и, понимаете — вдруг в самую мою меланхолию образуется стук в мою дверь, и появляется нежданно-негаданно сама Феничка.
Вошла, у двери остановилась, в лице ни кровинки, глаза, как угли, губки сжаты. «Ах ты, думаю, бедненькая моя». Поглядела на меня и тихо говорит:
— Отец очень плохо себя чувствует... Дайте, пожалуйста, пару полен...
И больше ни гугу. Понял я, что тут куражиться никак нельзя. Подошел к дровам своим, набрал беремя, понес и сложил им в комнату. И оттуда таким же молчаливым манером обратно к себе в логово. А в сердце у меня прямо машина: тук-тук.
Было это под вечер. На завтра прихожу я со службы и прямо к самой, к мадаме:
— Оставьте, говорю, свою фанеберию. Жизнь теперь кусучая. Ежели желаете, можете людьми быть. Женихов теперь модных нету. Подвернется какой комиссар, полакомится Феничкой, оставит ее, извините за выражение, с брюхом — и будут вам хлопоты... Желаете отдохнуть в тепле да в сытости — сговаривайте Феничку за меня... И то спасибо скажите, что я не с каким-нибудь изгательством, а с самым форменным законным браком. Мог, говорю, я при таком вашем холодном и голодном положении на простое баловство предложение сделать, а я по образованию своему со всем благородством к вам...
Говорю я это и гляжу на мою тещу будущую. Ничего. Слушает. Глаза опустила, вздохнула.
— Вы подождите, говорит. — Вы не торопите... Надо обдумать. Да Феничка еще ребенок... Подождите, ради бога...
Ага! думаю, клюнуло.
— Хорошо, говорю, я могу обождать, но не свыше недели от сего числа...
— Неделю эту, могу я вам сказать, я прямо разорил свои запасы на них. Отпустил пудовик муки, масла, подвернулось мне стегнышко баранье, я и баранинки откромсал им. И наделяю я всем этим прямо через самого. Принесу ему и положу: получайте, пожалуйста. И ничего, ерзал, губами шлепал, а принимал. Разоряю я себя, а в мыслях нет-нет екнет: а что, ежели весь мой расход зря пойдет?.. Кто же мои протори и убытки покроет?..
И всю-то неделю эту злочастную не вижу я Феничку. Прячется она от меня, а может, и прячут ее. И мадам, теща будущая моя, тоже, как встретится со мной, устрельнет глазами в бок и норовит увильнуть от меня. Я, конечно, не задерживаю. Жду.
И вот, значит, проходит неделя. В назначенный срок побрился я, прицеремонился, как по тогдашним годам можно было, жду.
В квартирке тишина, словно притаились будущие мои родственнички. И раздумываю я: пойти мне к ним за ответом, или притаиться и ждать. Но только я этак размышляю, вдруг стук ко мне в дверь.
— Можно?
— С превеликим, говорю, удовольствием.
Раскрываю дверь — стоит сама мадам, аж посинела вся, обмякла, в глаза мне не глядит. Вошла и сразу:
— Извините вы нас! Никак не можем мы на ваше предложение согласиться... Феничка молодая... То да се...
Вскипел я, не выдержал, даже забыл ее женское звание, озверел:
— Ах, говорю, вы, дармоеды этакие. Вы, говорю, сладкое на дармовщинку любите!.. Вы, говорю, в тепле обожаете жительствовать! А коснись к делу, так вы хвостом виляете, пробка у вас слаба... Ах, говорю, этакие вы и сякие...
И пошел, и пошел. Понятно, сердце у меня вскипело, обидно, и, кроме того, продуктов и дров жалко. Чем зря, коню, извините за выражение, под хвост кидать, да я бы на дело то употребил, что они у меня скушали за эту и предыдущую неделю... Ну, натурально, из характеру своего я вышел и сказал мадаме все, что и потребно было и что и воздержать в себе можно бы, не щадя лексикону своего словесного. Захлопала-захлопала зенками своими мадам, слезу пустила, ахнула раз и еще, и еще — и шарахнулась от меня.
Отдышался я, подумал, в размышление впал. И впал я в большую свою суровость. Первым делом потребовал остальные из моей полсаженки дрова. Затем запиской уведомил их, что нет им от меня дальнейшего продовольствия. А кроме всего этого, встретивши на завтра в кухне мадам мою, поставил ее в известность, что намерен я обзакониться на стороне, и что, мол, есть такие, которые за великое счастье почитают в супружестве со мною состоять.