Покуда над стихами плачут... - [60]

Шрифт
Интервал

Нам с Мишей выдали по миске баланды — горячей и почти пустой. Я отдал свою порцию Мише, и он схлебал ее с жадностью. Миша вообще плохо скрывал свои чувства, а голод — сильное чувство, едва ли не самое сильное. <…>

Моему другу было плохо — тоскливо, одиноко, голодно. Он понимал, что надо ехать на фронт. Помню, что, глядя на него, я думал о том, что на передовой Миша — не жилец. Наверное, я это объяснил ему в это свидание или в предыдущее. Разговоров же в это последнее наше свидание я не припомнил. Их легко реконструировать. За многие часы, проведенные вместе, я, конечно, порассказал ему про фронт, а он мне — про тыл. Говорили мы, конечно, и о родителях — его, оставшихся в оккупированном Харькове, и моих — уехавших в Среднюю Азию, в эвакуацию. Говорили, конечно, и о Сельвинском, и о Лиле Юрьевне, и о товарищах-поэтах. Однако точно припоминается только фраза Миши: «Мой отец — раб. Моя мать — рабыня.» И унылое, тоскливое нелюбопытство задавленного обстоятельствами человека.

Кого же я повидал еще в те два дня?

И до войны в Москве было не много домов, куда мы с товарищами ходили, а тогда все знакомые телефоны и вовсе перестали отвечать.

Помню только, что зашел к почти, в сущности, незнакомой Любе Трофимовой. Она тогда служила по радиоперехватам, и я с недоумением убедился, что есть еще такая тыловая профессия…

Семинар Сельвинского

А в походной сумке —

Спички и табак,

Тихонов,

Сельвинский,

Пастернак…

Э. Багрицкий

Я ворочал это тяжелое, еще налитое всеми соками, еще молодое тело. Только сердце отказало ему в услугах, да еще голова стала сдавать. О голове речи не было, а по поводу инфаркта меня вызывали раза два в день, и вместе с кем-нибудь из малеевских жителей мы поправляли матрасы или подушки или попросту переворачивали Сельвинского со спины на бок, с бока на спину. Сельвинский говорил:

— Всю жизнь провел как спортсмен, а теперь приходится жить лежачим больным.

Несколькими годами позднее на даче в Истре мне точно так же приходилось ворочать старое, выношенное, но тоже тяжелое тело Эренбурга — и тоже по поводу инфаркта. И. Г. не хотел привыкать, подчиняться, он жаловался, качал права у судьбы. Сельвинский — привык.

К тому времени наши с Сельвинским отношения продолжались уже четверть века. А начинались они так.

Мы с Кульчицким были приняты в Литературный институт. Выбрали, ни минуты не колеблясь, из пяти семинаров — Сельвинского. В самом начале сентября 1939 года состоялось первое занятие.

Сельвинский сидел за длинным столом — большой, широкоплечий, широкогрудый, больше и породистее любого из нас. Он перебирал четки, тоже очень крупные, что, как и требовалось, запоминалось сразу.

Сельвинский кратко опрашивал новичков. На вопрос, кого любите из поэтов, кто-то из нас ответил — Пастернака и Сельвинского. На что воспоследовало:

— А не из классиков?

Это тоже запомнилось сразу и на всю жизнь.

Знали ли те старые классики, что они классики? Некоторые, наверно, знали: Толстой, или Горький, или Гончаров.

Сельвинский знал и семинар вел жестко, безапелляционно, с большой дистанцией.

Семинаристы с места в карьер втягивались в полемику, в литдраки руководителя. А Сельвинский был драчуном.

Один из первых семинаров был посвящен разносу Симонова, совсем недавно окончившего тот же Литературный институт, но позволившего себе какую-то печатную непочтительность. Все должны были высказываться о недостатках этого «молодого человека, не произносящего двадцать букв алфавита» (руководитель семинара).

На соседнем семинаре — Кирсанова — целое занятие было посвящено недостаткам Твардовского. Впрочем, у Кирсанова все было попроще. Он приходил оживленный и говорил:

— Какие строчки пришли мне в голову:

Мебель рококо
в клубе РККА, —

и два часа отводилось под эти две строчки — не без пользы для дела.

У нас все было основательнее, академичнее. Задавались задания. Выполнение их проверялось. Учились писать. Учились описывать. Например, помнится, серебряную ложечку. Учились стихосложению. Например, сонетной форме. Связного последовательного курса не было. Но учились многому, и кое-кто выучивался.

Сельвинский ориентировал на большую форму, на эпос, на поэму, трагедию, роман в стихах. Эпиков было мало. Им делались скидки. После каждого семинара выставлялись оценки по творчеству по пятибалльной системе. Над ними иронизировали, но, помню, я не без замирания сердца ждал, что мне выставит Сельвинский — стихи мои ему не были близки. Оказалось, пятерку. Платон Воронько, писавший тогда по-русски[103], получил четверку и десятью годами позже в ходе борьбы с космополитизмом торжествующе говорил на каком-то большом собрании:

— Сельвинский выставил мне четверку, а народ ему сейчас выставляет двойку!

Когда Сельвинский присмотрелся к семинару, мы ему понравились.

Он был прирожденный педагог, руководитель, организатор, вождь, а мы — третье поколение его учеников после ЛЦК и Констромола[104]. Он так и говорил: мои ученики, мои студенты. А мы недоуменно помалкивали. В двадцать лет неохота состоять учеником у кого бы то ни было, кроме Аполлона.

Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945-го), я позвонил по телефону Сельвинскому. Берта спросила меня


Еще от автора Борис Абрамович Слуцкий
О других и о себе

Автобиографическая проза Бориса Абрамовича Слуцкого (1919–1986), одного из самых глубоких и своеобразных поэтов военного поколения, известна гораздо меньше, чем его стихи, хотя и не менее блистательна. Дело в том, что писалась она для себя (или для потомков) без надежды быть опубликованной при жизни по цензурным соображениям."Гипс на ране — вот поэтика Слуцкого, — сказал Давид Самойлов. — Слуцкий выговаривает в прозу то, что невозможно уложить в стиховые размеры, заковать в ямбы". Его "Записки о войне" (а поэт прошел ее всю — "от звонка до звонка") — проза умного, глубокого и в высшей степени честного перед самим собой человека, в ней трагедия войны показана без приукрашивания, без сглаживания острых углов.


Сегодня и вчера. Книга стихов

Новая книга Бориса Слуцкого «Сегодня и вчера» — третья книга поэта Она почти полностью посвящена современности и открывается циклом стихов-раздумий о наших днях. В разделе «Общежитие» — стихи о мыслях и чувствах, которые приносят советские люди в новые дома; стихи о людях науки, поэтические размышления о ее путях. В разделе «Лирики» — стихи-портреты Асеева, Луначарского, Мартынова, стихи о поэзии. Заключают книгу стихи о юности поэта и годах войны; часть стихов этого раздела печаталась в прежних книгах.Новая книга говорит о возросшем мастерстве Бориса Слуцкого, отражает жанровые поиски интересного советского поэта.


Том 1. Стихотворения, 1939–1961

Первый том Собрания сочинений известного советского поэта Бориса Слуцкого (1919–1986) открывается разделом «Из ранних стихов», включающим произведения 30-х — начала 50-х годов. Далее представлены стихотворения из книг «Память» (1957), «Время» (1959), «Сегодня и вчера» (1961), а также стихотворения 1953–1961 гг., не входящие в книги.


Записки о войне. Стихотворения и баллады

В книгу Бориса Слуцкого (1919–1986) включены впервые публикуемая мемуарная проза «Записки о войне», созданная поэтом в первые послевоенные месяцы 1945 года, а также избранные, наиболее известные стихотворения Слуцкого о Великой Отечественной войне из сборников разных лет.


Я историю излагаю... Книга стихотворений

Я историю излагаю… Книга стихотворений. / Сост. Ю. Л. Болдырев. — М.: Правда, 1990.— 480 с.Настоящий том стихотворений известного советского поэта Бориса Слуцкого (1919–1986) несколько необычен по своему построению. Стихи в нем помещены не по хронологии написания, а по хронологии описываемого, так что прочитанные подряд они представят читателю поэтическую летопись жизни советского человека и советского народа за полвека — с 20-х и до 70-х годов нашего столетия. В книгу включено много новых, не публиковавшихся ранее стихотворений поэта.


Том 2. Стихотворения, 1961–1972

В настоящий, второй том Собрания сочинений Бориса Слуцкого (1919–1986) включены стихотворения, созданные поэтом в период с 1961 по 1972 год, — из книг: «Работа» (1964), «Современные истории» (1969), «Годовая стрелка» (1971), «Доброта дня» (1973).