Покуда над стихами плачут... - [59]
Я тоже писал о Мише домой, в Харьков. И тоже хорошо. Но открытки не уцелели.
Семья Кульчицких сохранила все Мишино до строчки, потому что сохраняла. А сохраняла потому, что была — семья.
Их было тогда, перед войной, пятеро: папа, мама, бабушка, Миша и Олеся.
Самый интересный был папа.
Я его хорошо помню. Он был мрачный, угрюмый, печальный, суровый, важный, гордый. Еще двадцать эпитетов того же ряда тоже оказались бы подходящими.
Сейчас я впервые в жизни подумал, что он был очень похож на сына, на Мишу: то же широкое, полноватое лицо, та же бродячая усмешка. Только она бродила помедленнее.
Отец Миши был одет в старую, вытертую тужурку. Он всегда молчал. Я не помню ни одного разговора с ним. Было бы удивительно, если б он заговорил. Я бы обязательно запомнил.
Зато Миша об отце говорил часто.
Однажды был длинный рассказ о том, как Деникин послал отца на связь с Колчаком через закаспийские пустыни. Несколько месяцев спустя выяснилось, что история восходит к «Сорок первому» Бориса Лавренева. Будучи пойман, Миша не отрицал. Он усмехался.
Была еще литературная история (из Лескова) с офицерами, картежом, перчатками и дуэлями. Дело было в том, что на отце все эти истории сидели очень удобно и пригнанно.
В справочнике Тарасенкова[102] помечены два сборника стихотворений отца. Но мне помнится, Миша показывал целую пачку книжиц. Среди них были и стихи, и проза — рассуждения об офицерстве, о гвардейской чести, о традициях русского оружия. Позднее, в разгар войны, я с изумлением читал в «Красной звезде» статьи Кривицкого на те же темы, где Кульчицкий-старший цитировался широко. Стихи отца мы читали вдвоем с Мишей. Они не запомнились. Мы тогда ценили в стихах строчку. Нам представлялось, что стихотворение надо свинчивать (Мишино словцо) из строчек. Всего этого у отца не было.
Были еще (я почти уверен, что были) статьи против Короленко. Спор у отца с Короленко шел о дуэлях. Кульчицкий защищал офицерские дуэли, Короленко клеймил их как варварство, и, хотя Короленко отзывался о Кульчицком без церемоний, сам факт печатного спора с ним переполнял наши души гордостью.
Вокруг печального лика отца — офицера старой армии, а на моей памяти — адвоката или, может быть, юрисконсульта, высылавшегося куда-то в Карелию <…>, — вокруг этого сумрачного лика в моей памяти клубятся легенды, творившиеся Мишиной любовью и фантазией…
В Можайске я сел на попутный мотоцикл и часа за полтора домчал до Москвы, испытав новое ощущение — или новое страдание — от быстрой езды против пронзительного мартовского ветра. У меня было два дня или, точнее, дня два в Москве, притом совершенно свободных, — немалое счастье для той войны, когда по эту сторону фронта отпуска были не в заводе. Кроме того, у меня было несколько банок консервов, хлеб и доброе расположение духа.
Москва намерзлась за первую военную зиму, наголодалась и еще не успела привыкнуть ни к холоду, ни к голоду. Все было затемнено, а в марте сумерки начинаются рано. Тьма, без обиды воспринимавшаяся на передовой, в Москве очень впечатляла. Выяснилось, что идти мне в эти два дня не к кому — товарищи разъехались по фронтам, а их родители — по эвакуациям. Был только один адрес — Литинститут, а в нем Кульчицкий.
Я не видел его месяцев пять. Эти месяцы он прожил в Москве, и дались они ему — непросто.
И до войны Миша жил неустроеннее и беднее всех нас, но до войны был большой успех, ежедневное писание, письма из дому, друзья, романы — и все это по нарастающей. В марте 1942-го всего этого не было, и Миша был в унынии.
— Мой отец — раб. Моя мать — рабыня, — сказал он мне об оставшейся в Харькове семье, и видно было, что он думает об этом непрестанно.
Его большое тело требовало много еды, много хлеба и колбасы, которыми он преимущественно питался до войны, а еды было мало. Прежде, встречаясь, мы торопливо обменивались новостями и начинали читать друг другу стихи. Миша больше читал. Я больше слушал. В те два дня Миша не читал вовсе (или почти не читал — я ничего не припоминаю), и это само по себе было важнее всего прочего, потому что стихи были его главным свойством, как зелень у травы.
Директор Литинститута, милейший Гаврила Сергеевич Федосеев, дал мне талон в институтскую столовую. Мы пошли с Мишей и стали в медленную очередь, которая мне запомнилась своей странностью. Знакомых почти не было. Зато было много молодых женщин. Некоторые были красивы и хорошо одеты. Об одной мне сказали — Ада Тур. Я часто видел ее на киноплакатах и просто на улице Горького, а теперь лицо обозначилось именем и фамилией. Другая, столь же странно красивая — для этой очереди и для всей войны, — была дочь Асмуса. В институт эти светские красавицы, как мне сообщили, поступили ради карточек. В цельноженской очереди, кроме нас с Мишей, возвышалась еще одна мужская фигура — высокий молодой человек в мятом едва ли не фраке, из которого выглядывали грязные манжеты. Это был Л., ставший студентом по тем же соображениям, что и дамы. Судьба столкнула меня с ним еще раз — в августе 1953-го. Именно в его краткой справке о себе я прочел строки: «широко известен в узких литературных кругах». Л. стоял в очереди и ухмылялся, криво и напряженно.
Автобиографическая проза Бориса Абрамовича Слуцкого (1919–1986), одного из самых глубоких и своеобразных поэтов военного поколения, известна гораздо меньше, чем его стихи, хотя и не менее блистательна. Дело в том, что писалась она для себя (или для потомков) без надежды быть опубликованной при жизни по цензурным соображениям."Гипс на ране — вот поэтика Слуцкого, — сказал Давид Самойлов. — Слуцкий выговаривает в прозу то, что невозможно уложить в стиховые размеры, заковать в ямбы". Его "Записки о войне" (а поэт прошел ее всю — "от звонка до звонка") — проза умного, глубокого и в высшей степени честного перед самим собой человека, в ней трагедия войны показана без приукрашивания, без сглаживания острых углов.
Новая книга Бориса Слуцкого «Сегодня и вчера» — третья книга поэта Она почти полностью посвящена современности и открывается циклом стихов-раздумий о наших днях. В разделе «Общежитие» — стихи о мыслях и чувствах, которые приносят советские люди в новые дома; стихи о людях науки, поэтические размышления о ее путях. В разделе «Лирики» — стихи-портреты Асеева, Луначарского, Мартынова, стихи о поэзии. Заключают книгу стихи о юности поэта и годах войны; часть стихов этого раздела печаталась в прежних книгах.Новая книга говорит о возросшем мастерстве Бориса Слуцкого, отражает жанровые поиски интересного советского поэта.
Первый том Собрания сочинений известного советского поэта Бориса Слуцкого (1919–1986) открывается разделом «Из ранних стихов», включающим произведения 30-х — начала 50-х годов. Далее представлены стихотворения из книг «Память» (1957), «Время» (1959), «Сегодня и вчера» (1961), а также стихотворения 1953–1961 гг., не входящие в книги.
В книгу Бориса Слуцкого (1919–1986) включены впервые публикуемая мемуарная проза «Записки о войне», созданная поэтом в первые послевоенные месяцы 1945 года, а также избранные, наиболее известные стихотворения Слуцкого о Великой Отечественной войне из сборников разных лет.
Я историю излагаю… Книга стихотворений. / Сост. Ю. Л. Болдырев. — М.: Правда, 1990.— 480 с.Настоящий том стихотворений известного советского поэта Бориса Слуцкого (1919–1986) несколько необычен по своему построению. Стихи в нем помещены не по хронологии написания, а по хронологии описываемого, так что прочитанные подряд они представят читателю поэтическую летопись жизни советского человека и советского народа за полвека — с 20-х и до 70-х годов нашего столетия. В книгу включено много новых, не публиковавшихся ранее стихотворений поэта.
В настоящий, второй том Собрания сочинений Бориса Слуцкого (1919–1986) включены стихотворения, созданные поэтом в период с 1961 по 1972 год, — из книг: «Работа» (1964), «Современные истории» (1969), «Годовая стрелка» (1971), «Доброта дня» (1973).