Поэзия и поэтика города - [85]
Стихотворение «Ода городу» трагично по словесно-образному содержанию, ассоциативности, оно о расставании-нерасставании, об утрате. Здесь все доведено до крайности отчаяния, до экзистенциального напряжения. При этом ритм в некотором противоречии с таким содержанием, «наследует» «Строфам» (1968) Бродского — тоже, впрочем, стихам о расставании.
Эолу, владыке ветров, поручается хранить этот город, и это тоже сохраняет долю надежды на «возвращение в Итаку».
Сохраняя в какой-то мере эсхатологический элемент, — не случайно Венцлова в одном интервью высказался о городе как о «финальном состоянии человечества»[405], - топика города в то же время парадоксально поддерживает свойственный поэту, по его собственным словам, исторический оптимизм, присущий именно трагическому мироощущению, особенно у поэта. Об этом говорит и Чеслав Милош по поводу другого стихотворения Венцловы, «Разговора зимой»: «Стихотворение меня глубоко взволновало: в нем чувствовались зашифрованное отчаяние и вера вопреки отсутствию надежды: Но думаю, не все еще погибло, / коль прорастут и жертва и зерно (пер. В. Куллэ)»[406]. А чуть ранее Венцлова писал в стихотворении «Щит Ахиллеса» (посвященном И. Бродскому):
(Перевод В. Куллэ)[407]
Белый щит здесь — лист бумаги, строчки, слово, творчество, которые все сохраняют. Да и сам Венцлова на прямой вопрос интервьюера, почему его лирику «пронизывает пессимистическая нота», ответил: «не сказал бы, что это пессимизм: скорее, может быть, трагизм (увы, это слово звучит несколько претенциозно). Словом, своего рода сопротивление движению мира»[408]. Это трезвый и мужественный взгляд, осознающий и принимающий всю ответственность.
«…Хорошая поэзия — особенно в наше время — не должна бежать от истории, прятаться в анархический сюрреализм или чисто лингвистическую игру. Раньше или позже она обретает трезвую дисциплину, иногда мужественную иронию… находит средства передать историческую проблемность, трагизм и сопротивляться ему.
…История не только безликая сила; в конце концов, ее делаем мы сами. И поэзия здесь напоминает щит Ахилла. Это вещь между других вещей — и, может быть, самая прекрасная вещь. Она по-своему воссоздает мир и освещает его своим сиянием. А вместе с тем это щит»[409]. Те же идеи развивает Венцлова и в связи с поэзией Бродского, но они в полной мере относятся и к его собственному творчеству: «…время, энтропия побеждены, когда они осознаны и запечатлены в словах, — даже если это, по всей видимости, иллюзорная победа»[410].
Назвав (в предисловии к сборнику его стихов) позицию литовского поэта стоической, сравнив его с сейсмологом, Бродский писал: «Песнь Венцловы начинается там, где голос обыкновенно пресекается, на выходе, когда душевные силы исчерпаны. В этом — необычайная нравственная ценность поэзии Томаса Венцловы, ибо именно лиризм стихотворения, а не его повествовательный элемент является его этическим центром. Ибо лиризм стихотворения есть как бы обретенная автором утопия, и это сообщает читателю о его хотя бы психологическом потенциале. В лучшем случае эта „добрая весть“ побуждает читателя к аналогичному душевному движению, к созданию мира на уровне, этой доброй вестью предложенном; в худшем — она освобождает его от зависимости перед реальностью, давая ему понять, что реальность эта — не единственная. Это — немало; именно за это всякая реальность поэта недолюбливает»[411].
Тема и образ города вводят поэзию Венцловы в широкий контекст мировой литературы, поддерживают проблематику литовской культуры и свойственную поэту философичность. Странствие, путешествие, путь как тема несут в себе очень богатую топику и семантику — и мифологическую, и философскую, и литературную. У Венцловы на первом плане оказывается странствие как познание мира и себя: «Ведь писание [процесс] есть и непрекращающееся строительство и вечное странствие»[412].
Но и «за морями», например, улочка, едва отдалившаяся от парижской Place de Vosges («Париж пуст в середине июля…»), тут же выводит в закоулок вильнюсского района Užupis (Заречье):
(«Prieš liepos vidurį Paryžius tuščias…»)[413]
Все равно — Иерихон это или цент Берлина (Mitte): ведь они, по словам поэта, могут вмещать / замещать вселенную. Город раздваивается: он во власти и мифа, и логоса, открыт и небу, и бездне. В берлинском метро «картонный вагон» отправляется в небытие и даже «дальше, чем в никуда» — т. е. под Берлинской стеной и территорией Восточного Берлина (такая поездка в те годы была автору недоступна), где проходила как бы граница двух миров («Berlyno metro. Hallesches Tor»)[414]. Но «меняются планы городов», констатирует поэт.
Знаки города юности, словно скрытые до времени, опознаются во многих чужих городах. Может быть, именно Вильнюс, претворившись в память, сопровождал поэта в странствиях, снах, и открывался ему в других городах — или это память помещала его туда. К приведенным примерам можно добавить стихотворение «Осень в Копенгагене». Этот город увиден и прочувствован по-особенному. Стихотворение пронизано горечью и волнением от близости и одновременно недостижимости другого, вынужденно покинутого, — и поэт зорко фиксирует узнаваемые реалии: «знакомые облака катятся над Копенгагеном / слева», «липы», «знакомая соль», «барочная архитектура».
Грацианский Николай Павлович. О разделах земель у бургундов и у вестготов // Средние века. Выпуск 1. М.; Л., 1942. стр. 7—19.
Монография составлена на основании диссертации на соискание ученой степени кандидата исторических наук, защищенной на историческом факультете Санкт-Петербургского Университета в 1997 г.
В монографии освещаются ключевые моменты социально-политического развития Пскова XI–XIV вв. в контексте его взаимоотношений с Новгородской республикой. В первой части исследования автор рассматривает историю псковского летописания и реконструирует начальный псковский свод 50-х годов XIV в., в во второй и третьей частях на основании изученной источниковой базы анализирует социально-политические процессы в средневековом Пскове. По многим спорным и малоизученным вопросам Северо-Западной Руси предложена оригинальная трактовка фактов и событий.
Книга для чтения стройно, в меру детально, увлекательно освещает историю возникновения, развития, расцвета и падения Ромейского царства — Византийской империи, историю византийской Церкви, культуры и искусства, экономику, повседневную жизнь и менталитет византийцев. Разделы первых двух частей книги сопровождаются заданиями для самостоятельной работы, самообучения и подборкой письменных источников, позволяющих читателям изучать факты и развивать навыки самостоятельного критического осмысления прочитанного.
"Предлагаемый вниманию читателей очерк имеет целью представить в связной форме свод важнейших данных по истории Крыма в последовательности событий от того далекого начала, с какого идут исторические свидетельства о жизни этой части нашего великого отечества. Свет истории озарил этот край на целое тысячелетие раньше, чем забрезжили его первые лучи для древнейших центров нашей государственности. Связь Крыма с античным миром и великой эллинской культурой составляет особенную прелесть истории этой земли и своим последствием имеет нахождение в его почве неисчерпаемых археологических богатств, разработка которых является важной задачей русской науки.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.