Карлотта переменила костюм и в сопровождении трех моих товарищей вышла на палубу, а потому мысли мои приняли другое направление и – прости, мудрец!
Гризи было в ту пору лет 25, не более: несмотря на итальянскую кровь, текущую в жилах Карлотты, она бела, белокура и смотрит на поклонников своих темно-голубыми глазами, говорящими красноречивее ее прекрасных уст.
Костюм ее состоял из темно-зеленой блузы, такого же цвета шляпки и воротника из темно-серых белок; муфта и обувь равно опушены были беличьим мехом. Окинув беглым взглядом палубу, Гризи остановила его на мне, или, лучше сказать, на моем широком плаще, сооруженном еще в Москве из беличьего же тулупа; я понял значение взгляда и почти готов был извиниться перед очаровательной Карлоттой, почитавшей белок редкостью; но бельгиец стал между моим тулупом и ею, а я, проглотя извинение, повернулся лицом к морю. Румяный господин побежал за креслом, бельгиец за подушкой, а капитан, заметя свернутую в кольцо железную цепь, лежавшую в нескольких шагах от руля, отодвинул ее ногою и приказал подобрать. Четыре матроса продели в кольцо толстую палку и с трудом снесли цепь с палубы.
– А что, капитан? в этой цепи пудов двадцать пять будет? – спросил я довольно громко, чтобы обратить на нас внимание танцовщицы.
– Что вы, что вы, – отвечал могучий капитан, – да в ней и пятнадцати не будет; вряд ли есть и двенадцать. – Он плюнул.
– Для одной ноги и эта тяжесть хорошая рекомендация; впрочем, – продолжал я, – скажите мне, оказала ли вам когда-нибудь сила ваша какую-нибудь значительную услугу?
– Очень значительную – нет! Однако ж… – Мы говорили по-французски, и слово «однако ж» заставило Гризи повернуться в нашу сторону; я заметил это движение и принудил капитана продолжать; он скрестил руки на груди, закинул ногу на ногу и, плюнув за борт, сознался, что, еще служа лейтенантом на одном из английских кораблей, отбил кулаком лапу посредственного якоря и так испортил руку, что в дурную погоду и до этой минуты чувствует некоторую боль.
Обстоятельство, названное капитаном услугою, заставило Карлотту расхохотаться до слез, а мне доставило случай завязать с нею разговор, а за ним и знакомство.
– Vous кtes de la mкme race?[2] – спросила у меня Гризи с насмешливою улыбкой.
– Avec la diffйrence, madame, que nous sommes quelquefois moins bons que nos voisins,[3] – отвечал я, протягивая руку почтеннейшему капитану, который чуть не изломал ее в знак благодарности. Карлотта улыбнулась и замолчала.
Все время до обеда, то есть до четырех часов, прошло довольно скучно; погода видимо портилась, море сердилось, и качка усилилась до того, что ходить становилось трудно.
Пробежав путевой лист капитана, я узнал, что бельгийца зовут Эльгемейном, что румяный господин – отставной поручик Стивицкий, а товарищ его – полковник граф Шелахвич. Последнему оказывал наш капитан особенное уважение: он не только уступал ему шаг вперед, но даже хватался за картуз, когда граф начинал с ним говорить. Шелахвич с первого взгляда чрезвычайно мне понравился; отсутствие всяких претензий, простота не только в речах, но в самых движениях выказывали в графе порядочного человека. Он был непринужденно учтив со всеми, разговаривал охотно обо всем, позволял себе изредка замечания и даже противоречия, которые, однако ж, никогда не имели целию оскорбить рассказчика. За обедом в общей каюте румяный господин и бельгиец завладели Карлоттою Гризи, которую почти насильно усадили между собою. Я сел рядом с капитаном; полковник поместился возле меня, испанец оградил себя двумя пустыми стульями и ел очень много, не обращая ни малейшего внимания на остальное общество. Бельгиец и поручик поочередно накладывали кушанье на тарелку танцовщицы, угощали ее винами, фруктами и делали ей такие глаза, от которых, вероятно, несчастной Гризи становилось тошно. Не дождавшись конца обеда, она поспешно встала и побежала на палубу, оба кавалера бросились за нею вслед, что заставило капитана расхохотаться во все горло, а испанца горделиво повернуть голову и презрительно улыбнуться.
– Что вы об этом скажете, граф? – спросил капитан у полковника.
– О чем?
– О любезности этих господ.
– Я, право, не заметил, – ответил тот, продолжая есть преспокойно: новое доказательство уменья жить.
Капитан понял неловкость вопроса и, запив его стаканом портвейна, переменил разговор.
– А знаете ли, полковник, – продолжал капитан, – что каждый раз, когда я ем рыбу, я вспоминаю о вас.
– Неужели вы нашли сходство между нами, капитан? – спросил граф, смеясь.
– Как сходство, какое сходство? Разве я мог сказать подобный вздор!
– Вы сказали, что рыба напоминает вам меня.
– Да в каком смысле, – подхватил капитан, – я припоминаю приятеля вашего, адмирала Дюмон-Дюрвиля.
– Ну, теперь я покоен, потому что адмирал, по крайней мере, нимало не походил на этот род животных.
– Полноте, полноте, граф, – воскликнул капитан, – вы очень хорошо знаете, что дело не в сходстве, а в выстреле.
– Да, да, я начинаю припоминать. Какая же у вас память, капитан; и стоит ли говорить об этом вздоре?
– Хорош вздор, прошу покорно!
– А что такое? – спросил я у капитана, – если только вопрос мой не нескромен.