Поэма Гоголя "Мертвые души" - [67]
Что касается образа идеального священника, то, по сведениям, идущим от о. Матвея Константиновского, он повторял какие-то реальные черты этого духовника Гоголя, но в то же время имел «католические оттенки».
Познакомившись с образами Костанжогло и Муразова, читатель вправе задать вопрос: «А как же „Приобретение – вина всего“? Куда делась эта мысль?». Вот что на это можно ответить. Уже в «Выбранных местах» (а затем и во втором томе «Мертвых душ») это положение, окрасившее все содержание первого тома поэмы, да и все раннее творчество Гоголя, уступает свое центральное место другой полемической идее писателя. Ее тоже можно назвать антибуржуазной, но в этом случае антибуржуазность замешана на славянофильских постулатах. Речь идет о той специфической трактовке западного просвещения как фактора, «раздробляющего» человеческую личность, с которой мы уже познакомились.
Ополчившись на буржуазный прогресс, Гоголь фактически начинает выступать против исторического развития как такового. Зато, с другой стороны, патриархальные формы жизни, даже такие, как система откупов, отмена которой была для России почти тем же, что и освобождение крестьян, вознаграждаются во втором томе поэмы богатством, по мнению писателя, не греховным.
Нужно, однако, признать, что в расплывчатом понятии «западное просвещение» Гоголь сумел очень точно нащупать реальную причину «раздробления» личности – капиталистическое разделение труда. В одном из набросков ко второму тому «Мертвых душ» читаем: «Вот оно, вот оно, что значит, а не то, что нынешнее просв<ещенье?>, которое превратило человека в машину, что весь век свой вытащивает одну <1 нрзб.>. Какой тесный круг, какое <1 нрзб.> дело» (VII, 272).
Столь же четко сформулирован в другом наброске и гоголевский идеал: «И почувствовал, что это разнообразие работ мужика, который сам своим трудом может и накормить, и одеть, и обстроить <…> что был умнее…» (VII, 291). Здесь Гоголь ориентируется уже не на духовный склад патриархального крестьянина, как это имело место в первом томе поэмы, а на его социально-экономическую характеристику.[170]
Но зато с первой же главы второго тома (история Тентетникова) начинаются выпады против наук и образования, которые также толкуются как проявление западного просвещения. Так, в училище, где проходил курс наук Тентетников, после смерти идеального наставника Александра Петровича (тезки графа Толстого) «выписаны были новые преподаватели, с новыми взглядами и новыми углами и точками воззрений. Забросали слушателей множеством новых терминов и слов; показали они в своем изложении и логическую связь и горячку собственного увлечения; но увы! не было только жизни в самой науке. Мертвечиной отозвалась в устах их мертвая наука» (VII, 14). За этими строками определенно стоит тезис «Выбранных мест», утверждающий, что «полный и всесторонний взгляд на жизнь» принадлежит исключительно восточной церкви. «В ней простор не только душе и сердцу человека, но и разуму во всех его верховных силах…» (VIII, 285). Конкретное же приложение этого тезиса к практике находим в описании деятельности Александра Петровича. «Из наук была избрана только та, что способна образовать из человека гражданина земли своей». Общеобразовательным дисциплинам Гоголь противопоставляет «науку жизни», в которой идеальный наставник делал ученикам «беспрерывные пробы» (VII, 13).
С тех же позиций обрисован полковник Кошкарев, изрекающий: «Просвещение должно быть открыто всем» (VII, 65). Предстает же это просвещение в виде шеститомного труда под названием: «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал общественной производительности» (VII, 65). При таком взгляде на науку и вообще всякую теорию естественно было заявить, как это сделано в «Выбранных местах», что ученье не принесет крестьянину пользы и что ему не надо знать никаких книг, кроме духовных (см.: VIII, 325).
Таким образом, материалы второго тома «Мертвых душ» представляют собой чрезвычайно пеструю смесь художественных достижений с очевидными провалами. Наряду с глубокой прозорливостью, которой отмечен рассказ писателя о бесплодных попытках Тентетникова стать «отцом» своих крепостных, – фальшивая фигура Костанжогло (хотя и в этой фигуре есть свое открытие: творческий смысл труда). Художественная безжизненность «идеальных» лиц – и глубокая психологическая правда, когда в переживаниях героев отражались реальные общественные противоречия.
Нам неизвестна Улинька, ставшая невестой Тентетникова, тем более – ее порыв следовать за ним в Сибирь. Здесь, безусловно, от Гоголя требовались психологическая проницательность и индивидуализация изобразительных приемов. Та же Улинька, которую мы знаем, состоит из смысловых и образных перепевов губернаторской дочки и «женщины в свете». «Воспиталась она как-то странно, – рассказывает Гоголь. – Ее учила англичанка-гувернантка, не знавшая ни слова по-русски. Матери лишилась она еще в детстве. Отцу было некогда» (VII, 23). В результате из нее образуется человек, сохранивший во всей чистоте красоту своей естественной природы. «Ничего не было в ней утаенного. Ни перед кем не побоялась бы она обнаружить своих мыслей, и никакая сила не могла бы ее заставить молчать, когда ей хотелось говорить» (VII, 24). Вспомним характеристику губернаторской дочки: «Она теперь как дитя, все в ней просто: она скажет, что ей вздумается, засмеется, где захочет засмеяться». И в портрете Улиньки почти буквально повторены символические мотивы, использованные Гоголем в портрете героини первого тома: «Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою и на отворившейся обратной половине ее <…> явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч…» (VII, 40).
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».