Под знаком Льва - [5]

Шрифт
Интервал

которому в башку втесалась эта блажь:
потеть, скрипя пером… И вот он входит в раж,
и верещит замученная муза.
Вот взяты в оборот Бодлер, а с ним — Верлен;
злодей Артюр Рембо, и чувственный Рубен;[5]
отец Виктор Гюго — и тот в работу пущен…
Пусть сохнут пашни, исстрадавшись по зерну,
ржавеют поршни и в стране бюджет запущен…
Возвышенней зевать, уставясь на луну!

«Зеленый луг и вечер…»

Зеленый луг и вечер…
Сумеречное счастье!
Беспричинная печаль,
неведомая грусть,
легкая, как мимолетность мига.
Странная радость —
безвестная, бесполезная…
Радость…
Отчего ты так безотрадна?
Не чужая печаль,
не кручина ничья —
именная.
Моя!
Зеленеющий луг,
на котором резвятся ягнята…
Резвятся, милые,
резвятся…

«Я, пришелец из ночи, лишь с ней и в ладу…»

Я, пришелец из ночи, лишь с ней и в ладу,
ибо мне она мать и отчизна… Короче,
я тогда лишь и счастлив, когда попаду
в чернокнижную мглу лунатической ночи.
Я бреду, усмехаясь под стать королю,
я досаду свою до рассвета оставил:
всех и вся в темноте я всем сердцем люблю,
кроме, черт побери, грамматических правил!
Но прощу я и правила эти потом,
ибо Полночь — Офелия с белым цветком,
ибо Ночь — леди Макбет с кровавым клинком, —
и спасенье мое, и погибель при этом.
Награди же собою меня поделом,
ночь, которой вовек не смениться рассветом!

«И пугач и неясыть…»

И пугач и неясыть[6]
по душе мне они,
ибо филинов голос
мне с рожденья сродни.
Голос дьявольской жути,
колдовской аргумент
в пользу древних преданий
и зловещих легенд.
Мне поведает филин
про великую боль,
про абсурд литании
и про вещий пароль,
без которого тайну
рифмой не озарить,
без которого песня —
не неясыть, а сыть.[7]
Без которого — сгинуть
в желтом пекле пустынь
и невзвидеть за тучей
поднебесную синь.
Потому-то мне филин
и его ведовство
по душе, ибо тайны
не постичь без него.
За абстрактной системой
верных формуле сфер
затаился премудрый
филино-люцифер.
Над трясиною сметы
и бумажных болот
филин, брат мой, хохочет,
то бишь песню поет.
Вдоволь, всласть над Леоном
каркай днесь, воронье:
завтра филины примут
Грейффа в братство свое!

Философизмы

("А завтра мне станет хуже...")

А завтра мне станет хуже:
покажется небо уже
от страсти, подобной стуже.
Покажется жизнь полнее…
Я встречусь с тобой, бледнея,
и сделается больнее.
Возьмусь за перо… Тем паче
что, бедному, мне иначе
опять захлебнуться в плаче.
Мне сделается больнее,
но боль утоплю на дне я,
трезвея, а не пьянея.
Услышав меня, вначале
ты вздрогнешь… Но все печали
утопят стихи в бокале.
В бокале противоречий,
где вспыхнут букетом свечи
навечно расцветшей встречи.
А я поутру
умру…

Бледные мысли

Бледные приметы
мысли… Оха-ха!
Медные монеты
моего стиха…
Профильтрует лира,
как велит ей бес,
в поисках сапфира
пустоту небес.
Если ухо глухо —
все равно пиши:
великаном духа
станет гном души…
Сколько ни усердствуй
дудка пастуха,
поглупеет сердце
с возрастом стиха.
В яростях и в прытях
глупостей всерьез
не смешон лишь триптих
трех соленых слез.
В бражной круговерти
всех первооснов
обнимусь со смертью
я в конце концов.
Не бродячим бардом
в бюргерском раю
замкам и мансардам
я пока пою.
Мне оседлость ваша —
словно острый нож,
и, смешавши в чаше
истину и ложь,
с песней ухожу я
в дальний путь опять,
в стих преобразуя
зло и благодать.
Радостные слезы,
горемычный смех,
трезвенные лозы,
суетный успех —
бледные приметы
мысленной игры,
медные монеты
золотой поры…
Все поэмы хлипки,
ежели оне
сфинксовой улыбки
не таят на дне.
Стань, пожар соблазна,
леднику сродни.
Чересчур сарказма?
Ну и что? Нишкни!
В бражной круговерти
всех первооснов
обнимусь со смертью
я в конце концов!

Апрель

В разгар апреля, в разгул веселья,
любви и хмеля
тропой весенней
я брел по лугу, по логу, бору,
по косогору и вдоль реки.
Искал я нечто, что было впору
найти в себе же…
Да, было впору — но не с руки.
* * *
Как же я глух ко всему изящному,
как же я слеп ко всему мелодичному:
не чувствую запаха красок и звуков…
Мне ли сыскать
то, чего не дано мне найти?
Бесплодный поиск сокровенного
в пещерах, провалах, в подспудной глуби.
Ни разу не нашел я
и не отыщу во веки веков
источник чувства
вне себя самого!
Но книги иное дело:
бессловесные друзья мои,
не подозрительные, не любопытные,
с вами нетрудно
проникнуть в недра фантазии,
наточить нож мысли…
Нетрудно, нетрудно.
Вообще мне с вами легко.
И вот уже душа готова
стремиться ввысь, отринув страх.
Глаза печальны и суровы —
зато улыбка на устах.
Прощай, тоска! Пришла решимость,
желаньем действий опьяня.
Банальность и непостижимость
сломают когти о меня!

Трубка Лео Легриса[8]

Так вот она, трубка, которую Легрис
прогрыз, измышляя за ересью ересь
своей луноличности.
Так вот она, трубка, с которой беседу
ведет он, когда захлестнет непоседу
прилив апатичности.
Когда не хохочет он и не бормочет,
когда не горланит в ночи что есть мочи
он песни таинственной.
Когда он затоплен мечтой голубою,
когда он уходит в мечту с головою —
о ней, о единственной,
при виде которой наш Легрис опешил,
смешался и спешился и, безутешен,
забыл о греховности.
Отныне у бочки не выбьет он днища,
не выпьет ни капли — он кормится пищей
высокой духовности.
Взнуздала, стреножила, шоры надела —
а он еще глупостей всех не наделал:
так много осталось их…
Свирепо дымит он, как будто бы память
о ней этим дымом желает обрамить
в минуту усталости.