Под знаком Льва - [3]

Шрифт
Интервал

Пантомима бьющей мимо
иллюзорности задорной
и затворность
спеси вздорной…

Или:

Медлительность линий ленивого ливня.
Грузны и мохнаты
рулады
прохлады…

Естественно, что переводчику здесь приходится искать соответствия уже не на уровне отдельных словосочетаний или даже высказываний, а в сфере более крупных блоков поэтической речи. Очевидно, всякий переводчик Леона де Грейффа должен руководствоваться тем максималистским принципом, который безупречно сформулировал выдающийся советский мастер перевода Лев Гинзбург: «…если просто перетаскиваешь слова из одного языка в другой, то ничего и не получится. Нужно чувствовать дыхание стиха… Перевод — это обмен жизнями».[3]

Итак, и музыкальный и смысловой рисунок стиха Леона де Грейффа отчетливо прихотлив, а порой — и причудлив. Но причудливость никогда не была для этого поэта самоцелью: ее конечное назначение не в том, чтобы расцветить или затуманить, а в том, чтобы — напротив — максимально высветлить стержневую идею стихотворения. Вот почему ажурное кружево полунамеков то и дело рассекает отточенная сталь строки, звучащей афоризмом:

Смейся в гулкой песне
дьявольской волны
и не чувствуй в бездне
за собой вины.
Даже став скандальней,
не сумеешь ты
стать парадоксальней
жизненной тщеты.

Конечно же, Леон де Грейфф был бунтарем. Но бунтарствовал он, как и его сверстники в Латинской Америке и Европе — будь то чилиец Пабло Неруда, никарагуанец Рубен Дарио или ранний Маяковский, — вовсе не ради бунта: его мятежный дух восставал против вполне конкретных «притеснителей истины» и прежде всего — против деспотии «владетельных мещан» и «сановных торгашей», против тирании той морали и того правопорядка, которые призваны обеспечить покой и достаток процветающего буржуа:

…вы, базарные арлекины,
стадным движимые чутьем,
пересуды и предрассудки
пожирающие живьем,
лицемерные лицедеи,
смехохульники и ханжи…

Беспощадную войну самодовольному бюргерству де Грейфф объявил едва ли не первыми своими стихами. Ему не исполнилось и девятнадцати, когда он написал:

Бредкостное толстосумье.
Занудоутрени и объедни.
Всеобщинное скудоумье.
Нехитросплетенья сплетни.

Впрочем, здесь его ирония, можно сказать, еще вполне добродушна. Однако философия воинствующего лавочника, завоевав господствующие высоты, чревата перерождением в идеологию разнузданного террора и даже фашизма. Словно предупреждая об этом, Леон де Грейфф еще в конце двадцатых годов создает свою самую злую и самую, пожалуй, совершенную, антифашистскую по сути сатиру «Фарс о пингвинах-перипатетиках»:

Возглавил всю
пингвинью рать
полупоэт, полуагрессор,
один румяный
герр профессор…
Шумел он: «Ать!» —
и снова: «Ать!» —
И в ногу шла
пингвинья рать.

Высокая этическая и эстетическая программа творчества Леона де Грейффа недвусмысленно определила его гражданскую позицию. В частности, в одном из последних телевизионных интервью, отвечая на вопрос о том, как он относится к нашей стране, поэт заявил, что с момента Октябрьской революции стал другом Советской России и что ему плевать (по-испански это звучит грубее) на то, что могут об этом подумать.

Как уже упоминалось, некоторые свои произведения Леон де Грейфф сочинял от имени вымышленного лирического героя Сергея Степановича Степанского, придумав ему и характер, и судьбу, и биографию. Он очень гордился тем, что отец назвал его Леоном — в честь Льва Толстого. Он гордился своими далекими предками, которые с оружием в руках боролись по всей Европе — от Франции до Швеции — с силами папской контрреформации.

В частности, во время Тридцатилетней войны 1618— 1648 годов один из прапрадедов поэта — Богислаус фон Грейфф — погиб, защищая Прагу от войск германского императора. Кто знает, быть может, в этом отдаленном историческом факте, о котором не раз многозначительно упоминал сам де Грейфф, и следует искать истоки славянских мотивов в его творчестве?

Во всяком случае, вольные волны его вдохновения то и дело выносят на поверхность не только славянские корни, но и записанные латиницей русские слова, русские имена и топонимы, события русской истории и явления русской культуры, свидетельствуя о пристальном внимании и интересе поэта к далекой родине Мусоргского и Достоевского. И мы вздрагиваем от неожиданности, когда — отнюдь не обязательно в сочинениях, подписанных Сергеем Степанским, — читаем что-нибудь вроде:

…одной из множества картин,
что описал Порфирьев сын
московитянин Бородин
смычком своей фантазии
в цикле «В Средней Азии».

Или:

Пэр пустоши,
пустыни гранд, —
когда придешь ты в Самарканд,
когда копытами
коней —
Мазепа! — истолчешь
судьбу…

Неожиданные, странные строки, способные поставить в тупик и весьма подготовленного колумбийского читателя. Но поэзия Леона де Грейффа не рассчитана на легкий успех у читающей публики. Дело здесь даже не в том, что она подчас перегружена экзотическими деталями культуры самых разных народов и к тому же — то грубовата, то исповедальна. Скорее дело в самой поэтической стилистике де Грейффа, которая не просто необычна, а в некотором смысле даже невероятна: в ней непостижимым образом слились два традиционно противоположных начала — всепроникающая музыкальность (не пресловутая «певучесть», а музыкальность в самом широком, если угодно — философском смысле слова, то есть дух музыки) и чуть ли не шутовская насмешливость. Музыка и смех — то горький, то беззаботный — именно от слияний этих разнородных стихий и зарождается плоть поэтического смысла его слова.