Под знаком Льва - [23]

Шрифт
Интервал

под силу клавишам клавицимбала,
по зубам белозубому роялю,
где родятся родниковые аккорды
шопеновской баллады
или пьесы Шумана ли, Мусоргского,
Шубертова экспромта, бетховенского анданте
или адажио, или
Баховой фуги, нежной прелюдии
Дебюсси — но только
все это не по зубам рассудочной прозе.
Чтобы это изречь,
эмоций предостаточно, но мало
оказывается самого главного:
стихотворного пустословия.
Чтобы это изречь…
Изречь? Но зачем и какого черта?
Мои глаза прочли эту поэму,
и уши мои услышали эту музыку…
Пусть же останется неизреченным
то, что не по зубам рассудочной прозе!
III
Подите к черту! Я непробиваем.
Ты сердишься, читатель? И пускай!
Меня перевоспитывать не надо.
Не нравлюсь я? Другого почитай.
Я страсть как непривычен? Я не моден?
Но это ли не рай и благодать!
Когда грейффизм войдет однажды в моду,
де Грейфф начнет прозрачнее писать.
Да, я безбожно смутен и нечеток.
Да, я расплывчат, словно светотень.
Но мой туман сродни ночному мраку,
в котором вызревает юный день.
Меня перевоспитывать не надо:
ведь я мудрее змия, почитай.
Но если мудрый гад тебя пугает,
то лучше земноводных почитай.
IV
Нелепое сердце в пучине абсурда,
у бреда во власти,
во власти крылатой возвышенной боли
и низменной страсти.
И радость, и смех — за какими горами
все это осталось?
Насуплены брови, тоска и отрыжка,
изжога, усталость.
Как реяла в небе веселая песня!
Веселый сарказм накрывал с головою,
и пьяные ягоды губ опьяняли,
и вот под луною по-волчьи я вою.
Нелепое сердце в пучине абсурда,
у бреда во власти,
во власти крылатой возвышенной боли
и низменной страсти.
V
Ne dites pas: la vie etc. etc.
]еап Moreas[61]
Пыжась от счастья, восторгом взрываясь,
одни восклицали: «Экая радость!»
Я же испортил им разговор:
все, мол, сплошная ересь и вздор.
Другие искали во мне участья.
Кричали: «Господи! Что за несчастье!»
Но я испортил и им разговор:
все, мол, сплошная глупость и вздор.
Одни живут пустой
Мечтой,
Другие ищут в мелком вздоре
горе.
Я же, как из пагоды
вездесущий Будда, —
и цветы и ягоды
прозреваю всюду.
Вездесущ, как ветер
и как ревизор,
вижу: все на свете
бредни, чушь и вздор.

Сонатина в тональности ля бемоль

Смуглая ночь
Он пел.
Он пел, но никто на свете
не внял его песнопенью.
Сплетались певчие нити,
с полночной сливаясь тенью:
и нити звенящей бронзы,
тоски его смертной нити,
и нити поющей крови,
и нити его наитья,
и шелковые волокна
смятенных его мечтаний,
свивавшиеся в аккорды
в органной его гортани.
Под рыжими волосами
работали струны мозга,
а полночь смыкала створки
своей тишины промозглой,
а полночь угрюмой лапой,
причудливой, как лекало,
его воспаленный череп
голубила и ласкала.
Он пел.
Но никто не слышал
его небывалой песни.
В ней не было ни надрыва,
ни проповеди, ни спеси, —
лишь истинное звучанье,
чистейшее, как молчанье.
Звучанье влюбленной гуслы?[62]
Гитара в руках цыгана?
Пастушья свирель? Дыханье
восторженного органа?
Не магия ли оркестра,
где каждый мотив на месте
и слышен тебе отдельно
и все же со всеми вместе?
Напев его был подобен
музыке запредельной
или речитативу
судороги смертельной.
Так пыточная пылает
болью во тьме кромешной.
«Любимое — убиваем»[63], —
промолвил нам Голос Грешный.
Он пел.
Но никто на свете
не внял его песнопенью.
Не вняли ни лес, ни полночь
глухому его хрипенью.
Да разве могли деревья
услышать его и слушать?
У них ведь, как у двуногих,
корой зарастают уши.
Он мог бы пронять их криком,
как делает племя певчих,
он мог бы визгливой нотой
дробиться к ним и допечь их,
но он ведь поет так тихо
и даже порою — молча,
неправильно, непривычно,
чудно и неправомочно,
услышат ли в небе звезды,
безжалостно полночь жаля,
как черная мгла рыдает
во чреве его рояля?
услышит ли ночь, ломаясь
по трещинам мощных молний,
сквозь грохот, и хруст, и скрежет
звучанье его бемолей?
Услышит ли, лунатичной
и пьяной луной облитый,
лоснящийся лес напевы
кромешной его молитвы?
Услышишь ли ты, чьи очи
темны, как полночный ветер?
Ни полночь, ни лес, ни травы,
ни ты — и никто на свете!
Он пел.
Но себя не слышал
и сам себе не ответил.

Сонатина ре минор

Замедленно сеется
дождь по низине.
На летнюю сельву
дождь сеется зимний.
Льняная завеса
вдоль мокрой долины.
Медлительный ливень,
протяжный и длинный.
Растрепан тростник
водянистой трепальней,
растрепаны листья
взлохмаченной пальмы,
и в горле у речек —
разбухшие комли.
Рыдают о чем ли,
тоскуют о ком ли,
дымясь над землею,
туманы печали?
Чьи пальцы нажали
на нервы рояля?
На мягкие клавиши
вкрадчивой грусти?
Адажио ленто
дождем в захолустье
скользнуло, как лента,
на листья и гравий, —
адажио ленто,
нон танто, пьюграве,[64]
соната бог весть
из чьего реквизита,
в ключе си бемоль,
ну, а кто композитор?
Чьи пальцы нажали
на нервы рояля?
Адажио ленто,
как память печали,
налево — дожди
и туманы — направо.
Адажио ленто,
адажио граве!
Замедленно сеется
дождь по низине.
На жаркую зелень
дождь сеется зимний,
на заросли вереска,
на луговину…
Труба водостока
хрипит горловиной,
и стонет стекло
от его перестука,
и скука скулит,
как побитая сука-
Льняная завеса
вдоль мокрой долины.
Медлительный ливень,
протяжный и длинный.
Корявые корни
У паводка в горле.
Сотлели мечты,
и желанья прогоркли.
И ржавчиной рыжей
проникнула влага
в железо амбиций
и в бицепс зигзага.
Соната бог весть
из чьего реквизита;
в ключе си бемоль,