Плакат в окне Сиднея Брустайна - [2]
Уолли О’Хара.
Макс.
Мэвис Пародус-Брайсон.
Дэвид Реджин.
Глория Пародус.
Полицейский агент.
Действие первое
На сцене — Гринвич-виллидж в Ныо-Йорке, излюбленное пристанище тех, кому хочется бунтовать или по крайней мере отгородиться от социального устройства, в котором мы живем.
На заднем плане в дымке расстояния угадываются знакомые приметы огромного города. На первый план выступают фасады домов — образцы разностильной архитектуры, которая, надо полагать, отражает характер здешнего сообщества, где искусство и богема пытаются изолировать себя от всего прочего, а между тем самый факт их присутствия притягивает сюда тех прочих, которым хочется если не слиться с богемой, то хоть соприкасаться с ней, а это, как ни парадоксально, в свою очередь взвинчивает квартирную плату так, что для богемы она становится недоступной. Здесь многоквартирные дома самого прозаического и унылого обличья стоят бок о бок с бережно хранимыми реликвиями первых дней американской цивилизации; здесь в тесном соседстве перемешаны подлинные художественные ценности с дешевкой, и все вместе создает впечатление претенциозной красивости и в то же время настоящей, неоспоримой живописности
Так, например, тут виднеется реставрированная «голландская ферма», там- конюшня, где, говорят, держал своих лошадей один из первых губернаторов штата, а вот особнячок в стиле барокко — собственность некоего знаменитого и эксцентричного актера. А в стороны отходят узенькие извилистые улочки, где окна с частыми переплетами, и среди зимы, когда втекла по углам покрыты изморосью, действительно создается нечто похожее на диккенсовский Лондон.
Квартира-студия Брустайнов находится слева, в первом этаже перестроенного доходного дома, как и в других подобных домах в Гринвич-виллидж, здесь есть старомодная железная лестница, изгибающаяся дугой над крошечным внутренним двориком, где каким-то чудом пробиваются и упрямо зеленеют городского типа растеньица. Под площадкой лестницы — вход в квартиру Брустайнов. Рядом, направо — дерево.
Квартира видна в разрезе. Стены по нынешней моде Гринвич-виллидж чисто-белые. И на фоне этих стен, чтобы радовать глаз — ибо хозяева квартиры придают немалое значение таким вещам, — мягкие желтые и тепло-коричневые тона и кое-где пятна оранжевого, сочного, ярко-оранжевого и того прелестного синего цвета, который связан в нашем представлении с культурой индейского племени навахо. Сразу чувствуется, что даже если бы живущие здесь люди имели много денег, — а это, разумеется, не так, — то они не стали бы тратить их на дорогую мебель. Сообразно своему вкусу и бумажнику они предпочитают пробавляться дешевыми распродажами Армии Спасения, и это у них уже граничит со снобизмом. Они никогда не заглядывают в антикварные магазины «Американская старина», где цены рассчитаны главным образом на богатых туристов. Вероятно, несколько лет назад в этих комнатах было бы немало явно «модерных» вещей типа «сделай сам», по это поветрие уже прошло, и сейчас здесь нет ни одного изогнутого металлического стула с сиденьем и спинкой из холста или низкого столика со скошенными углами. Теперь туч «деревенская мебель» с ее нарочитой простотой и утилитарным удобством.
Однако по углам все еще стоят расписные керамические горшки с мясистыми рододендронами, и повсюду валяются стопки прошлогодних журналов и кипы газет. В результате создается впечатление беспорядка, хотя в квартире вовсе пе грязно. На степах множество репродукций и фотографий, изображающих и совершенно неизвестные, и самые прославленные произведения мирового искусства, репродукции все без исключения в хороших, со вкусом подобранных рамках. Единственная дорогая вещь в комнате — отличная радиола и, само собой, полки с долгоиграющими пластинками, причем ни одна из них не стоит под углом. Отвоевывая V них стены, на других полках теснятся сотни и сотни книг. На одной стене — банджо Сиднея.
А в общем — здесь приятно и глазу, и душе. И некоторая неряшливость ничуть не мешает этому ощущению. Здесь можно отдохнуть лучше, чем в какой-нибудь ультрасовременной комнате, и здесь лучше думается. В глубине сцены, посредине — дверь в спальню. Справа от нее — дверь в ванную. На авансцене слева часть кухни, уходящей за сцену. И, главенствуя над всем, в глубине слева — большое, неправильной формы окно-фонарь с наклоном наружу, в котором скоро будет висеть Плакат в окне Сиднея Брустайна.
Время действия — наши дни. Разгар весны; предвечерний час.
При поднятии занавеса входят Сидней Брустайн и Элтон Скейлз; каждый несет под мышкой по две-три ресторанные проволочные сетки с бокалами. Ноша тяжелая, они тащили ее несколько кварталов Оба тяжело дышат и разговаривают прерывисто. Сиднею Брустайну лег под сорок; по манере одеваться его трудно отнести к какой-либо определенной категории людей — иными словами, он не похож на своих сотоварищей в плащах, свитерах и горчичного цвета вельвете, ставших почти обязательной формой послевоенного поколения интеллигенции Америки и Европы. Сидней не поддался этой моде: он носит белые рубашки — обычно почему-то с расстегнутыми манжетами, хотя и с незасученными рукавами, — разношенные мокасины и любые брюки, с любым попавшимся утром под руку пиджаком, и это не спортивный стиль — и то, и другое чаще всего от разных костюмов. Тут нет никакой нарочитости — ему просто все равно, что надеть. Он среднего роста, держится небрежно, походка вялая, если только он не возбужден. Глаза у него открыты шире, и в них гораздо больше детского, чем по общепринятому представлению положено интеллектуалам, окруженным ореолом романтики. Пожалуй, единственное, что в нем красиво, — это шапка густых и жестких вьющихся волос. Очков он не носит.
Я никогда не могла найти своё место в этом мире. У меня не было матери, друзей не осталось, в отношениях с парнями мне не везло. В свои 19 я не знала, кем собираюсь стать и чем заниматься в будущем. Мой отец хотел гордиться мной, но всегда был слишком занят работой, чтобы уделять достаточно внимания моему воспитанию и моим проблемам. У меня был только дядя, который всегда поддерживал меня и заботился обо мне, однако нас разделяло расстояние в несколько сотен километров, из-за чего мы виделись всего пару раз в год. Но на одну из годовщин смерти моей мамы произошло кое-что странное, и, как ни банально, всё изменилось…
В пьесе «Голодные» Сароян выводит на сцену Писателя, человека, в большой степени осознающего свою миссию на земле, нашедшего, так сказать, лучший вариант приложения душевных усилий. Сароян утверждает, что никто еще не оставил после себя миру ничего лучше хорошей книги, даже если она одна-единственная, а человек прожил много лет. Лучше может быть только любовь. И когда в этой пьесе все герои умирают от голода, а смерть, в образе маленького человека с добрым лицом, разбросав пустые листы ненаписанного романа Писателя, включает музыку и под угасающие огни рампы ложится на пол, пустоту небытия прерывают два голоса — это голоса влюбленных…
Авторская мифология коня, сводящая идею войны до абсурда, воплощена в «феерию-макабр», которая балансирует на грани между Брехтом и Бекеттом.
В основу сюжета пьесы легла реальная история, одним из героев которой был известный английский писатель Оскар Уайльд. В 1895 году маркиз Куинсберри узнал о связи своего сына с писателем и оставил последнему записку, в которой говорилось, что тот ведет себя, как содомит. Оскорбленный Уайльд подал на маркиза в суд, но в результате сам был привлечен к ответственности за «совершение непристойных действий в отношении лиц мужского пола». Отсидев два года в тюрьме, писатель покинул пределы Англии, а спустя три года умер на чужбине. «Поцелуй Иуды» — временами пронзительно грустная, временами остроумная постановка, в которой проводятся интересные параллели между описанной выше историей и библейской.
Немолодая и небогатая супружеская пара живет надеждой на выигрыш в лотерею. Их мечта сбывается. Большие деньги круто меняют жизнь этих людей, но совсем не в лучшую сторону.