Письмо самому себе - [41]
Когда, наконец, солнечным и радостным маем я пошел на свое место в лаборатории, я с ужасом увидел, что вся моя очень дорогостоящая стеклянная посуда была растащена дорогими коллегами. Мой семестр пропал, и мне предстояли большие платежи – за других. Совершенно подавленный, я пришел к Тате. Как раз перед моей болезнью, на Рождестве, мы решили, что нашу свадьбу надо устроить в июне. Придя, я увидел, что Тата была как-то рассеяна, точно ждала чего-то или кого-то. Несмотря на то, что наш разговор совершенно не клеился, мне нужно было упомянуть про предложенную свадьбу, так как семестр кончался и мне надо было ехать в деревню к родителям. Тата ответила как-то мимоходом: «Свадьбы не будет». На мое вполне беспомощное: «Но как же? Ведь ты сама хотела…» Тата, с облегчением, быстро: «Когда любят, то так не смотрят. Мне совсем чуждо твое отношение к людям».
Я сделал самую естественную вещь для человека в таком положении, вещь естественную, но далеко не лучшую: я начал умолять Тату переменить свое решение. Тата вытянула вперед сложенные ладонями руки и, не глядя на меня, сентенциозно сказала, уже на «вы»: «Я удивляюсь, неужели профессора в университете должны вам всё повторять по два раза?»
Еще несколько дней я бывал у них в доме, пытался поговорить с Татой, но не мог: всё были гости, в том числе новый приезжий доцент. А потом я ушел. И когда через год умерла Татина и Витькина мама, то не мог я идти – чужой и ненужный – за ее гробом и молча смотрел, как гроб провезли по главной улице, мимо окон нашего института.
Что произошло в Тате? Послушалась голоса благоразумия? Нет, всё что угодно, но не это. При всей нашей близости, Тата осталась для меня загадкой. Конечно, у Бунина есть строки:
Ну, разлюбила – это понятно. И, конечно, мы оба собирались сделать глупость. Загадкой остается – как она полюбила и как она разлюбила: точно в одну минуту.
Что было дальше? Дальше были целые жизни, короткие и долгие. Тата лечилась в Швейцарии, потом вышла замуж за доцента. Домами и землей стал управлять Витька и забросил свои стихи и рояль. А и то и другое у него было с талантом.
Человек с ястребиным носом и блестящими глазами хищной птицы вскоре после нашего разрыва умер от гангрены легких: нельзя безнаказанно мешать втягивание колючего горького порошка в нос с упражнениями на Пути.
Моя жизнь, отделенная от встреч в прошлом, стала моим настоящим. Мне некогда было думать о прошлом. Дни были как будто безоблачны. Но дни были сочтены: сначала поднялись тяжелые тучи с востока и закрыли нашу страну, потом пришла гроза с запада. Это был пестрый калейдоскоп смерти, страха и голода. Еще раз вывезла кошачья живучесть.
В середине войны я узнал – умерла Тата. Все-таки туберкулез не дает пощады.
Я сижу в глубоком найлоновом кресле перед электрическим камином. Тихо жужжит флуоресцентная лампа. Я окончил повесть о прошлом. Своему далекому двойнику в сверхбудущем я посылаю ее, как моряк бросает засмоленную бутылку в море. Медленно кладу я три фотографии обратно в конверт и надписываю: «Сжечь после моей смерти». Моя рука не может их уничтожить. Почему? Ведь это же прошлое, а я уже в будущем. Но, всё равно, не могу… Там… в далеком прошлом я любил и ненавидел Налаат-Тату. А теперь… А теперь я прошу Владык рождения и смерти:
«Там, в будущем, когда мы снова должны будем прийти сюда и, беспомощные и незнающие, будем снова пытаться жить, дайте нам с Налаат пройти мимо, не заметив друг друга!»
НАДЯ? КОГДА БУДЕТ НАДО, НАЙДЕТ…
Было это еще тогда, когда то место называлось Эстляндской губернией и все ездили не так далеко, как теперь. У деда был старый дом с целой системой садов и палисадников при узловой железнодорожной станции. Нас, внуков, посылали иногда из губернии Петербургской (что было совсем под боком) к деду. Было, конечно, интересно ездить: желтые вагоны с мягкими сидениями и с запахом апельсинов и каменноугольной гари, и дом со старинной мебелью и таинственным чердаком, но были и свои неудобства: дед был строг и крутоват, а у меня с детства характер был неудобный: склонный к одиночеству, фантазии и к желанию многое делать именно по-своему. Так что там надо было быть поосторожнее, что мне удавалось не всегда. А дед был общительный, гостей любил, и гости наезжали часто. В одно из наших пребываний там наехала в гости семья Скворцовых – дедовых сослуживцев. Что там взрослые делали, мне в моем пятилетнем возрасте оставалось неизвестным и мало интересным, известно было только то, что мне, как предположительно хорошему мальчику, подарили коробку мармелада – коробочка голубая с хорошим мальчиком на картинке. У Скворцовых было две девочки: Вера и Надя. Вера была постарше намного, и ее я не помню, а вот с Надей мы подрались, и она расцарапала мне нос (из-за перевеса в возрасте на два года). Причины не помню, по-видимому, из-за сравнения мармеладных коробок, у нее – розовая с хорошей девочкой на картинке.
Нас разняли, из-за присутствия гостей мне не попало, и для примирения нас с Надей посадили на подоконник и снимали, – коробки в руках, и я отворачивался вправо, чтобы царапина на носу не вышла. Фотография осталась и пережила войну, гражданскую войну, бегство из России теперь уже не в Эстландскую губернию, а в Эстонию к деду, и дальнейшее беженское житье. Надя на фотографии была худенькой девочкой с темно-русой головкой и мрачным видом – последствием нашего недоразумения. Фотография хранилась где-то в пакете, была почти забыта и разве что служила семейным напоминанием: «А характер у тебя скверный: помнишь Скворцовых?»
Случайная фраза, сказанная Мариной Цветаевой на допросе во французской полиции в 1937 г., навела исследователей на имя Николая Познякова - поэта, учившегося в московской Поливановской гимназии не только с Сергеем Эфроном, но и с В.Шершеневчем и С.Шервинским. Позняков - участник альманаха "Круговая чаша" (1913); во время войны работал в Красном Кресте; позже попал в эмиграцию, где издал поэтический сборник, а еще... стал советским агентом, фотографом, "парижской явкой". Как Цветаева и Эфрон, в конце 1930-х гг.
Творчество Григория Яковлевича Ширмана (1898–1956), очень ярко заявившего о себе в середине 1920-х гг., осталось не понято и не принято современниками. Талантливый поэт, мастер сонета, Ширман уже в конце 1920-х выпал из литературы почти на 60 лет. В настоящем издании полностью переиздаются поэтические сборники Ширмана, впервые публикуется анонсировавшийся, но так и не вышедший при жизни автора сборник «Апокрифы», а также избранные стихотворения 1940–1950-х гг.
В настоящее издание вошли все стихотворения Сигизмунда Доминиковича Кржижановского (1886–1950), хранящиеся в РГАЛИ. Несмотря на несовершенство некоторых произведений, они представляют самостоятельный интерес для читателя. Почти каждое содержит темы и образы, позже развернувшиеся в зрелых прозаических произведениях. К тому же на материале поэзии Кржижановского виден и его основной приём совмещения разнообразных, порой далековатых смыслов культуры. Перед нами не только первые попытки движения в литературе, но и свидетельства серьёзного духовного пути, пройденного автором в начальный, киевский период творчества.
Русский американский поэт первой волны эмиграции Георгий Голохвастов - автор многочисленных стихотворений (прежде всего - в жанре полусонета) и грандиозной поэмы "Гибель Атлантиды" (1938), изданной в России в 2008 г. В книгу вошли не изданные при жизни автора произведения из его фонда, хранящегося в отделе редких книг и рукописей Библиотеки Колумбийского университета, а также перевод "Слова о полку Игореве" и поэмы Эдны Сент-Винсент Миллей "Возрождение".