– Вам кого угодно? – спрашивал он уже на дворе бравого, седого шеврониста[11], видимо, отыскивавшего чью-то квартиру.
– Господина чиновника Померанцева, – отвечает ундер. – От господина экзекутора[12] из департамента прислан, чтобы, то есть, изволили они явиться на место своей службы. Который уж день ни сами не являются, ни репортички не шлют. Это што же будет такое?
– Да их уж кое место дома нет, – докладывает дворник. – Многие спрашивали – не вы одни. Да ведь где ж их найдешь? Онамедни еще в двух колясках укатили куда-то, надо так полагать, што за город… Барышни, эт-та, при их… товарищи… Што вина с собой понаклали, што всякой всячины, – страсть!..
– Что же это? Значит, тово?.. – осведомляется ундер, знаменательно пощелкивая себя по тугому воротнику. – Бывает сюда-то?
– Быв-ваит? – удивился дворник. – Да кажинный божий день… То есть такие гулянки, хоть бы графу какому!.. То просители, то мало ли кто… Основой снуют… И сколько нам хлопот с этим господином, б-беда! То и дело в фартал из-за нево… Онамедни, этта, двух девиц р-резь по шшокам!.. Блаородных – не каких-нибудь… Так-тось! Бе-ед-довый, умереть на месте!
– Гм! – кашлянул ундер. – Так нет дома?
– Ни б-боже мой…
– А где тут у вас позабористее? Ходишь-ходишь за ними, сбираешь-сбираешь их, совсем с ног собьешься.
– Позабористее? Вот насупротив! Добегем на минутную. Я кстати с вами, господин кавалер, за компанию. У меня, признаться, ноне тоже поясница што-то… Поигрывает быдто… А заведеньице у нас, прямо сказать, хоть бы гыспадам афицерам гулять… Не замараются, – верьте слову…
– Нам все единственно, – сказал ундер, уже на шагу к рекомендованному заведеньицу. – Привыкши ко всяким… В тридцать-то восемь годов… Д-да! Привыкнешь ко всяким, друг!.. Нюхаешь? Сам тер… На березовой золе…
– Больше трубку… А впрочем, потребляем скуки для ради! Ч-чх-хи! О, да какой лютой, волк его зарежь! Так в слезы и вдарил!
– Хе, хе, хе! – засмеялся ундер. – Вдарит как есть! Привычных-то вон какие ежели, так и то… Страсть! Крестются иные… Это, говорят, черт, а не табак! Хе, хе, хе!
Ничего этого не видит и не слышит Иван Николаевич, потому что он снова увидал своего сутулого мальчика, который уже теперь не мальчик, а взрослый юноша, с задумчивым, сосредоточенным взглядом. Как большая часть юношей, он ведет свой дневник – и Иван Николаевич читает этот дневник с самым пожирающим любопытством.
Дневник начинался описанием значительного провинциального города, который своими дивами очень подействовал на впечатлительное воображение ребенка, не видавшего ничего грандиознее двухэтажного дома уездного головы. Тут было и ученье губернского батальона с серьезным, но несколько хриповатым подполковником, то и дело встряхивавшиеся плечи которого так и рассыпали от себя золотые искры. Большая Московская улица занимала в дневнике целые десять страниц: золоченые государственные орлы, распростертые над дверями двух губернских аптек, довели до лиризма младенческий слог сутулого мальчика. Всесветная слава русского орла была воспета едва-едва грамотным поэтом с чувством, делавшим отличную честь его патриотическим стремлениям. Быстро пролетавшие кареты помещиков и разных губернских властей заставляли мальчугана с судорожной поспешностью сдергивать с головы шапчонку и почтительно раскланиваться с восседавшими в них, как говорится в «Приключениях английского милорда Георга»[13], знатными обоего пола персонажами.
«Но барыни, – сказано было в дневнике, – смеялись надо мной и вслух с громким смехом говорили: ах, какой смешной мальчишка! А я перенял это у нашего священника и у тятеньки, и потому мне было очень обидно, что надо мною смеются. Священник и тятенька поклонятся, бывало, всякому тарантасу, какой по селу проедет. Случалось, что тарантас бывал задернут кожей, но они все-таки кланялись. Я однажды сказал тятеньке: „Ведь барин-то спит, зачем же ты кланяешься?“ – „Как зачем? – удивлялся тятенька. – А ежели в случае барин-то проснется да у кучера спросит: што, скажет, кланялись мне в таком-то селе?“»
Глубоко, так сказать, трепетавшими штрихами ребенок описывает тот экзамен, которому подвергли его в губернском городе.
«Мой тятенька, – летописал ребенок, – все время крестился и плакал, стоя у растворенных классных дверей. С ним вместе стояло много священников, дьяконов и дьячков. Все они вытирали заплаканные лица красными ситцевыми платками и тоже, как и отец мой, глубоко вздыхали и крестились. Я писал рассуждение на латинском языке: serva ordinem et ordo servabit te[14] но не мог хорошо писать, потому что от страха мне хотелось спать… Отец в это время потихоньку взглядывал на меня из-за дверной притолоки и грозился пальцем, чтобы, то есть, я старался… Я от этого еще пуще пугался…
Подле меня сидел мальчик с большими синими глазами. Он как будто ничего не боялся, а все засматривал в мою тетрадь и все спрашивал у меня, как будет perfectum[15] такого-то глагола, как supinum[16]. Я ему подсказывал, что знал…
Потом мы с ним разговорились шепотом, не глядя друг на друга, чтобы нас не заметили, и он сказал мне: „Напиши мне рассуждение, amice!