Паралогии - [17]
Однако с Мак-Хейлом резко не согласен Д. Фоккема:
Само слою «онтология» ассоциируется с традиционной философией, с серьезным и эксплицитным отражением бытия — что мало характерно для постмодернистской словесности. Более того, вопросы типа «Какие это миры?» не могут исключить эпистемологического подхода. Постмодернистская литература представляется эпистемологической в той же степени, в какой ее можно назвать «онтологической», или же столь же незначительно онтологической, сколь [незначительно] и эпистемологической… Писатели-постмодернисты отказались от поиска сущностей, включая экзистенциальную истину. Их больше не интересуют онтологические проблемы[103].
Позиция Фоккемы особенно любопытна, поскольку именно он (в соавторстве с Э. Ибшем) впервые обосновал саму идею эпистемологической неопределенности модернизма. Речь в работе этих исследователей шла о том, что автор-модернист всегда осознает «врёменную и гипотетическую природу своих воззрений и представлений»[104], подвергая создаваемую картину жизни разносторонней проблематизации, непрерывно релятивизируя любой образ мира. Но и сегодня Фоккема не отказывается от прежних воззрений, а скорее уточняет их, имея в виду перспективу постмодернизма: «Модернизм в первую очередь характеризуется эпистемологическим сомнением… в модернизме все сущности подвергаются критике, а всякая новая форма повествования, как и всякий литературный прием, вызывает глубочайшее сомнение… В экзистенциалистской литературе эпистемологическое сомнение перерастает в моральную и онтологическую тревогу. Именно здесь модернизм достигает точки, после которой уже невозможно обратное движение»[105]. Космическое отчаяние экзистенциализма оказывается, по мысли ученого, высшей и последней фазой модернизма. Постмодернизм — в европейской культуре, уточним мы — возникает именно как «отрицание модернистского отрицания», как неожиданный отказ от логически неизбежного отчаяния: «Если „ничего изменить нельзя“, то зачем же кончать с собой? Можно с равным успехом решить жить дальше, забыв об эпистемологических и моральных сомнениях, игнорируя онтологические вопросы; можно не пытаться рассказать убедительную историю (раз это все равно невозможно), а просто рассказывать что-нибудь… Это объяснение различий между модернизмом и постмодернизмом я нахожу самым убедительным», — пишет Фоккема[106].
Такая интерпретация постмодернизма предполагает, что он основан на сознании, в принципе бестрагедийном. Естественной основой для такой интерпретации постмодернизма является многократно обсуждавшаяся гипотеза о генетической связи постмодернизма с карнавальной культурой Средневековья и Нового времени. В карнавале — во всяком случае, в том его понимании, которое развивал М. М. Бахтин, — смерть, унижение, страдание и даже преисподняя включены в бесконечный и веселый круговорот жизни, освобождающий от «гнета таких мрачных категорий, как „вечное“, „незыблемое“, „абсолютное“, „неизменное“. Им противопоставлялся веселый и вольный смеховой аспект мира с его незавершенностью и открытостью, с его радостью смен и обновлений»[107]. Говоря о бахтинской теории карнавального смеха, Драган Куюнжич отмечает: «Бесспорно, мы имеем здесь дело с критикой левоцентризма; смех — это действо, перформанс, расщепляющий, удваивающий, высмеивающий и деконструирующий присутствие логоса… Хронотоп мениппеи — место встречи Бахтина и Деррида»[108]. Связь постмодернизма с карнавальной традицией достаточно подробно обоснована Б. Мак-Хейлом[109], о мениппее как о метажанре постмодернизма писал и я[110].
В сущности, такой взгляд вытекает из логики постмодернистской деконструкции, описанной Жаком Деррида: то, что в классической и даже в модернистской культуре реализуется через конфликты бинарных оппозиций, в свою очередь порождаемых метафизикой присутствия — Центра, Истины, Бытия, Смысла, Свободы и т. п., — в постмодернизме сменяется свободной игрой (freeplay) означающих, чье значение постоянно меняется в процессе этой игры[111].
Эта модель не оставляет места для трагедии. Прежде всего потому, что снимает с субъекта вину за совершающуюся катастрофу: в игре означающих не может быть виноватых. Но «герой трагедии действительно виновен. Вина — это его raison d’être. Тогда как в мелодраме мы отождествляем себя — как это ни смешно! — с невинностью и как бы живем под постоянной угрозой злодейства других людей, в трагедии мы отождествляем себя с виной…»[112].
Но легко видеть, что даже такой классический для русского постмодернизма текст, как поэма «Москва — Петушки», при ее откровенной карнавальности одновременно является одной из самых трагических книг в русской литературе XX века, поскольку ее герой и повествователь предстает виновным в собственной гибели[113]. Аналогичным образом ерофеевская «трагедия в пяти актах» «Вальпургиева ночь, или Шаги командора» может быть прочитана как пародия на карнавал, превращающая игру в трагедию: «Мало вам было крематориев!.. Всех ведь опоил, сссрань еврейская!.. Ослеп, говоришь? сссучье вымя!»[114] — этими, отнюдь не карнавальными, проклятьями и страшным избиением умирающего и ослепшего Эдипа — карнавального шута и трикстера Гуревича — завершается карнавал «Вальпургиевой ночи». Пример Ерофеева не единичен: трагические обертоны отчетливо звучат в первых двух романах Саши Соколова, в «новом автобиографизме» Довлатова и в исторических фантазиях В. Шарова, в поэзии Иосифа Бродского, Игоря Холина, Елены Шварц, Виктора Кривулина, Александра Еременко; приглушенно («апофатически» — сказал бы М. Эпштейн) трагизм прорывается и в «стихах на карточках» Льва Рубинштейна, и даже в детективах Б. Акунина. Казалось бы, это свидетельствует о незрелости русского постмодернизма и связано с незавершенностью модернистской динамики в русской культуре, однако трудно не заметить явного трагизма и в таких этапных для западного постмодернизма произведениях, как «Лолита» и «Ада» В. Набокова, «Имя розы» и «Маятник Фуко» У. Эко, «Игра в классики» X. Кортасара и «Хазарский словарь» М. Павича.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Сборник включает в себя материалы III Приговских чтений, состоявшихся в 2012 году в Венеции и Москве по инициативе Фонда Д. А. Пригова и Лаборатории Д. А. Пригова РГГУ В этом смысле сборник логично продолжает издание «Неканонический классик», вышедшее в «Новом литературном обозрении» в 2010 году. В центре внимания авторов находится творчество Дмитрия Александровича Пригова как масштабный антропологический проект, рассматриваемый на пересечении разных культурных контекстов — философских исканий XX века, мирового концептуализма, феноменологии визуальности и телесности.
Сборник статей о персонажах детских книг, кино-, теле- и мультфильмов.Карлсон и Винни-Пух, Буратино и Электроник, Айболит и Кот Леопольд, Чебурашка и Хрюша — все эти персонажи составляют «пантеон» советского детства, вплоть до настоящего времени никогда не изучавшийся в качестве единого социокультурного явления. Этот сборник статей, написанных специалистами по разным дисциплинам (историками литературы, антропологами, фольклористами, киноведами…), представляет первый опыт такого исследования. Персонажи, которым посвящена эта книга, давно уже вышли за пределы книг, фильмов или телепередач, где появились впервые, и «собрали» вокруг себя множество новых смыслов, став своего рода «иероглифами» культурного сознания современной России.
Сборник «СССР: Территория любви» составлен по материалам международной конференции «Любовь, протест и пропаганда в советской культуре» (ноябрь 2004 года), организованной Отделением славистики Университета г. Констанц (Германия). В центре внимания авторов статей — тексты и изображения, декларации и табу, стереотипы и инновации, позволяющие судить о дискурсивных и медиальных особенностях советской культуры в представлении о любви и интимности.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
С Евгения Гришковца (р. 1967) начинается новая драма, несмотря на то что он резко отделяет себя от этого течения. Но именно его моноспектакли, прежде всего «Как я съел собаку», создали новую эстетическую конвенцию — новый тип отношений между драматургом и актером, между театром и зрителем, между автором и языком. Иными словами — новую интонацию. Подчеркнуто скромная и ненавязчивая интонация непосредственного общения со зрителем, звучащая в монологах Гришковца, лишенного актерской позы и актерской дикции, на глазах подбирающего слова к тому, что он пытается выразить, оказалась той сенсацией, которая принесла ему, автору, постановщику и исполнителю своих текстов, профессиональное признание и фантастический массовый успех.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.