— Нет, ребёночка.
Опущенная голова сторожа поднялась, и в темноте, которая окружала это мрачное место, больше даже, чем все другие больничные постройки, Павлу Васильевичу определилось измождённое худое лицо, с криво растущей редкой белесой бородой и, как ему показалось, косыми глазами.
Эти глаза вглядывались в него как-то сбоку, и ответ последовал не сразу.
— Никакого ребёночка там нету. Баба там одна. А больше никого нету, — ворчливо заключил он, совсем отводя в сторону глаза.
Павел Васильевич испугался.
Но сторож не уходил. Наоборот, он поставил ведро, как-то умышленно позади себя и стоял выжидательно.
Павла Васильевича охватило страшное подозрение. Он покосился на ведро и дрожащим голосом заговорил:
— Как же нет ребёночка? Ведь мне сказали, что он здесь. В мертвецкой...
— Ну, здесь... Здесь мертвецкая, точно.
— Так вот, где же он? Ребёночек? — Павел Васильевич все больше и больше начинал волноваться. — Я его отец.
— Где... где... Надо было раньше приходить.
— Да когда же раньше? Что вы такое говорите?
— А вот и раньше.
— Что же это такое! Я сейчас пойду в контору и все узнаю, коли так...
И уж Павел Васильевич повернулся и торопливо сделал несколько шагов, как услышал за собой встревоженный голос, который ещё более усугубил его странное подозрение:
— Зачем в контору?! Идите уж сюда.
Павел Васильевич остановился, оглянулся.
Тогда сторож взял ведро, отставил его к стене.
— В контору... в контору... — укоризненно заворчал он, покачивая головой. — Конторе что! Она выдаст рупь на гроб, да и довольно. Справляйся, как знаешь. А теперь дерево дороже хлеба. Где его возьмёшь за рупь, хоть и для такого, для молоденца.
Павел Васильевич задрожал и вне себя, холодея и заикаясь бросился к сторожу.
— Так значит... значит... Что же это такое! Что у тебя в ведре? Что?
Сторож никак не ожидал этого. Он сам заволновался и сдавленным шепотом остановил взволнованного отца:
— Господь с тобой, что ты... Что я, басурман, что ли! Он хоть и не крещёный, хоть и мертворождённый, а все же дитя человеческая.
Сторож с осторожностью оглянулся вокруг и коснувшись рукава Павла Васильевича, примирительно позвал:
— Пойдём, что ль.
Сторож открыл дверь и вступил в маленькие темные сени, где фигура его совсем потерялась и тем неприятнее слышался ворчливый, хрипловатый голос:
— Нешто я виноват! Жить нечем. Жалованья восемнадцать рублей. А тут семья сам пят. Прямо, хоть дохни от голода. Для ради экономии чего не сделаешь.
Эти слова не предвещали ничего доброго.
— А что же, все-таки, у тебя там, в ведре?
— Что в ведре? Нутренности, — просто ответил сторож. — А то как же бы я?..
Он отворил следующею дверь в покой, где было темно. И, несмотря на то, что сторож прикрыл за собой входную дверь, Павел Васильевич поёжился от холода, более неприятного, тяжелого и въедчивого, чем холод снаружи.
Сторож чиркнул спичку, продолжая бормотать:
— Спички три копейки коробок. Виданое ли дело!
Пламя от спички перешло на свечу в высоком церковном подсвечнике и несколько мгновений мерцало тусклым глазком пока не распустилось ярче.
Посреди небольшой пустой комнаты с каменным полом на столе стоял черный гроб, большой. Другого, маленького не было.
Павел Васильевич недоуменно посмотрел на сторожа и только тут увидел, что один глаз у него кривой.
— А где же?..
Сторож мигнул здоровым глазом на гроб.
— Да тут же.
— В одном, значит, гробу?
— Вроде того.
С боязливым любопытством Павел Васильевич заглянул в гроб, увидел оплывшее, точно из воска, женское лицо и длинное тело в белом. Больше никого.
Неприятно едкий, терпкий запах окружал гроб.
— Но в гробу нет.
— Знамо нет. Покойница, царство ей небесное, и то еле уместилась. Притом же муж придёт её хоронить. Никак нельзя было иначе уложить. А тут и ему невдомёк и дите удобно.
Он полез в карман, достал ножик и бурчливо сказал:
— Вот теперь опять работа. Только зашил, пороть надо.
Подошёл к гробу, раскрыл саван.
Павел Васильевич внезапно почувствовал, как весь тлетворный холод, собравшийся в мертвецкой, перелился внутрь его. Стало тошно и голова закружилась до того, что он, боясь упасть, прислонился к стене.
И пока сторож делал своё дело, он не мог ни помешать ему, ни остановить его, а только бессильно бормотал: «Господи, да что же это такое!.. Господи!..»
Хотел уйти и тоже не мог.
И в то время, как до него доносился, как будто из какой-то темной, зияющей ямы равнодушный глухой голос сторожа, по-видимому окончившего своё дело, он все продолжал бормотать эти слова. Теперь уже ничего того, о чем просила жена и чего он тоже хотел, было не нужно, и сам он как бы неудержимо падал в эту отвратительную, мрачную яму.