Операция 'Бассейн с подогревом' - [9]

Шрифт
Интервал

Все эти картинки весны моей половой зрелости настолько порой теряют ясность очертаний, что так и тянет обернуться в темноте к источнику луча, в котором над нами пляшут мириады пылинок, а из них сотканы и Оленька, поправляющая бретельки и челку, и я с романом бессмертного испанца между ногами, и бульвар, весь в окурках и голубином помете, - так вот, говорю, до чего хочется иной раз обернуться и бросить в сердцах в ничто: "Эй, сапожник! Резкость!" Но боишься нарваться...

А с Оленькой мы, наспех примирившись после обычной нашей схватки, сидим в кинотеатре повторного фильма им. Маяковского. Она жует трубочку с заварным кремом, я пытаюсь разобраться в происходящем - мы немного опоздали. Вроде, по войну. Ну и про любовь тоже, как же без этого?

На трибуне известный актер в роли агитатора. "Серьезней, граждане, многозначительней. Хмурьтесь, - призывает, - как в трагедии "Б. Годунов" в свое время хмурились предки наши с котомками". А с места ему: "На кого работаешь, падло?" Хотя по виду - не тот падло, а этот. А агитатор степенно так: "Ни на кого, браток, в том-то и беда вся. Хотел бы на себя, но платить себе не могу - и так на жизнь не хватает". Хотя по лицу понимаем - врет, хватает. Тут как грянули смычковые, невеста как разошлась, разрумянилась, в пляс пустилась, и вдруг давай блевать! Аж всего свекра забрызгала. От корова: грудь ей стеснило, слезы туманят взор, ротик свой прелестный ручкою прикрывает - не хочет при людях ударить лицом в барабан. А тут и доярка товаркам пошла плакаться-причитать: "Ой, бабоньки тошно, ой тошно! Мужички все до единого на фронте, холодильник, как на грех, накрылся, а чинить-то некому, кругом такая черствость, плесень и, это, ну в общем, отсутствие элементарного человеческого органа. Ой, истосковалась я, ой, иссохлась, ой, жду весны, аж не дождуся ее. Весной, слыхать, большой начальник из центра приедет, запрет на онанызимь сымет. Я, дура старая, и то стала ногти стричь - готовиться..."

Тут пленка рвется, свет включают, народ, привыкший к перебоям с искусством, безмолвствует, Оленька спит на моем плече, губки ее перепачканы кремом. Я не удерживаюсь и слизываю его торопливо. Она открывает глаза и, сонно улыбаясь, шепчет: "Вот глупое кино. Пойдем-ка лучше в сад".

Конечно, Оля, лучше в сад. Ах, сад! Как я люблю гулять в тени твоих аллей, ноздрей вдыхая твой полураспад! Вот как у меня тут даже в рифму на радостях вышло. Итак, осень, конец сентября, где-то вдали поет певица Кристаллинская, мы внимаем, полусмежив веки. Скамейки все одной изрезаны непристойностями... И вдруг: что это? сон? или явь? Филолог Оля улыбается мне в темноте, расстегивает две верхние пуговки желтой приталенной рубашки и смотрит на меня своими чудными глазами. "Ну? А дальше что?" - говорит не то она, не то ее взгляд, не то...

Ну, что дальше? Дальше губы оказались мягкими. Господи, где же это все сейчас? В памяти или еще где? Сколько ей тогда было? На ощупь не многим больше, чем мне. Семнадцать. Прекрасный, пахучий возраст. Ну там бюстгальтер, все дела, попка. Зубы выпадают, а я всё еще помню и ее, и суховей, и тот шпагат на шершавой скамье в горсаду, и не среди берез никаких, а под каштаном... Занозы в попе не забылись. Филолог Оля, где же ты есть в настоящий момент? Моя ветреная мельница, моя прекрасная Дульсинея?

Мы с ней протрахались весь октябрь и половину ноября того предотъездного года. Дед Эмма очень волновался, что все это некстати, что нам еще в Киев за выписками, в Москву за визами, а паковаться, а прощаться... А я смотрел на деда с блаженной, 9 на 12 улыбкой, и думал: "Ну, на фига я уезжаю от нее?"

Я даже не помню, как мы расстались. Как той ночью (или другой?) стояли у окна - это помню. Как за окном пыль садилась, и сутулые люди в кепках, переругиваясь, запирали квасные ларьки на ночь - тоже. И еще помню, что на вокзал провожать она меня не пришла.

А вот еще одна запись из дневника, который я вел той осенью:

"Есть вещи, о которых лучше не говорить и не думать. На сладкое была она сама. Теплая, потная, сладкая, глазастая. Умру, но лучше не найду, думалось.

Монетку кладешь на рельсы, вы меня слушаете? Грохочет по рельсам восемнадцатый трамвай, вам слышно отсюда? Подходишь к рельсам, насвистывая. Нагибаешься с напускным равнодушием. Смотришь. Монетка на рельсах длинная, расплющенная, горячая. Не монетка уже, а так - одно название".

8. НА ПЕРРОНЕ

- Ну, что, студент, - сказал я Севке на перроне в день нашего отъезда (пока мы собирались уезжать, он умудрился поступить в Строительный), писать мне будешь?

- Письма, что ли? - спросил мой друг.

- Не обязательно, - ответил я.

- А что тогда?

- Отчеты о превратностях судьбы пиши. С графиками. Акварели ментальных ландшафтов. Я не знаю, Севка. Что хочешь, то и пиши.

- Я к тому, что письма это скучно, Витечка. Ну кто-то там женится, кто-то загремит в армию, кто-то купит подержанный "Запорожец" или МХАТ с Дорониной прилетит.

- Жизнь вообще штука не шибко веселая, - сказал я. - А если еще и писем не писать...

- А как насчет снов? - вдруг спросил он.

- Снов?

- Снов, - повторил Севка. - Меняться сновидениями. Как когда-то, но в письмах. Я тебе свой сон, ты мне свой. Дорогой друг, в твоем прошлом сне ты пишешь... А вот что приснилось мне... А иначе, ну что ты мне напишешь про свою Америку: ищу работу, учу язык, вставил негритоску?


Рекомендуем почитать
Мемуары непрожитой жизни

Героиня романа – женщина, рожденная в 1977 году от брака советской гражданки и кубинца. Брак распадается. Небольшая семья, состоящая из женщин разного возраста, проживает в ленинградской коммунальной квартире с ее особенностями быта. Описан переход от коммунистического строя к капиталистическому в микросоциуме. Герои борются за выживание после распада Советского Союза, а также за право проживать на отдельной жилплощади в период приватизации жилья. Старшие члены семьи погибают. Действие разворачивается как чередование воспоминаний и дневниковых записей текущего времени.


Радио Мартын

Герой романа, как это часто бывает в антиутопиях, больше не может служить винтиком тоталитарной машины и бросает ей вызов. Триггером для метаморфозы его характера становится коллекция старых писем, которую он случайно спасает. Письма подлинные.


Три мушкетера. Том второй

Les trois mousquetaires.Текст издания А. С. Суворина, Санкт-Петербург, 1904.


Юность

Четвертая книга монументального автобиографического цикла Карла Уве Кнаусгора «Моя борьба» рассказывает о юности главного героя и начале его писательского пути. Карлу Уве восемнадцать, он только что окончил гимназию, но получать высшее образование не намерен. Он хочет писать. В голове клубится множество замыслов, они так и рвутся на бумагу. Но, чтобы посвятить себя этому занятию, нужны деньги и свободное время. Он устраивается школьным учителем в маленькую рыбацкую деревню на севере Норвегии. Работа не очень ему нравится, деревенская атмосфера — еще меньше.


От имени докучливой старухи

В книге описываются события жизни одинокой, престарелой Изольды Матвеевны, живущей в большом городе на пятом этаже этаже многоквартирного дома в наше время. Изольда Матвеевна, по мнению соседей, участкового полицейского и батюшки, «немного того» – совершает нелепые и откровенно хулиганские поступки, разводит в квартире кошек, вредничает и капризничает. Но внезапно читателю открывается, что сердце у нее розовое, как у рисованных котят на дурацких детских открытках. Нет, не красное – розовое. Она подружилась с пятилетним мальчиком, у которого умерла мать.


К чему бы это?

Папа с мамой ушли в кино, оставив семилетнего Поля одного в квартире. А в это время по соседству разгорелась ссора…