Огонь и воды - [3]
- Что вы молчите, как на похоронах? - обиделась на квартирантов Харина. - Олег не был ни вором, ни разбойником. Он был храбрым русским князем и воином.
В раздутых ноздрях мамы осами жужжали обида и недовольство.
- О нем еще Пушкин писал, - бросила хозяйка и вдруг стала читать затверженные, видно, еще в детстве стихи: - Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам…
- Нет, - выдохнула мама. Ее Гиршеле никогда не будет Олегом. Имя ему подобрал не какой-то там Пушкин, а сам премудрый рабби Иехезкель, великий знаток Торы, святой человек.
- Нет, - поддержал я маму. Мне не хотелось быть Олегом. Я никому не собирался мстить - ни хазарам, ни немцам, из-за которых мы были вынуждены бросить свой дом и бежать куда глаза глядят из Литвы. Никому! Мое имя мне нравилось больше, чем княжеское. Пусть мои однокашники обзывают меня как угодно, только бы мама не раздувала ноздри, только бы бабушка не переворачивалась в гробу. Но не собирался я обижать и хозяйку. Ведь из всех беженцев она только нас пустила на постой. И когда мама схватила воспаление легких, Харина ее в беде не оставила, отпросилась у председателя Нурсултана с работы и целую неделю не отходила от постели больной - ставила банки, натирала какими-то мазями, поила травяными отварами.
- Не нравится Олег - не надо, - простодушно сказала наша благодетельница и предложила другой выход. - Тогда небольшой ремонт произведем. Гриша - это же почти по-вашему, только две буковки местами поменяем. Гриша! А полностью по-взрослому Григорий. Ну как - подойдет? - Харина с надеждой посмотрела на маму. - Хорошее имя. Когда-то в школе я в такого Гришу Мукасева была по уши влюблена. Мы тогда еще в Новохоперске жили.
- Может, все-таки без ремонта? - промолвил я, не очень надеясь на успех.
- Лучше, чем Григорий не придумаешь. Знаете, какие люди были Григориями? Григорий Отрепьев, Григорий Распутин, Григорий Котовский… Мужики что надо. Кого ни спроси, все их знают. Даже Кайербек. Когда-нибудь и ты, Гриша, прославишься, как они, в бою или в царской постели, а может, и тут, и там разом… - она прыснула и подперла руками груди, заточенные в лифчик. - А когда вернешься к себе на родину, про меня, свою крестную Анну Пантелеймоновну Харину, вспомнишь. Вспомнишь и сюда, в "Тонкарес", из Литвы на меловой бумаге с сургучной печатью мне благодарность пришлешь.
Я не мог взять в толк, о какой такой славе, добытой в боях или в царской постели, говорит наша хозяйка. И уж во что я вовсе не верил, так это в то, что на меловой бумаге с сургучной печатью напишу ей благодарность. И не потому, что она не заслуживала ее. Еще как заслуживала! Просто мне казалось, что ни я, ни мама, ни отец уже никогда не вернемся в Литву. Правда и расстраивать Харину не хотелось. Тем более, что мое слегка отремонтированное имя было и впрямь чем-то похоже на прежнее. И мама против него вроде бы не возражала. Гриша так Гриша. Ободренная удачей, Харина приступила к обряду переименования мамы.
- Уж ты, голубушка, не обижайся, но от твоего имени даже лошади будут шарахаться, - сказала она. - Ты, понятное дело, к нему привыкла, как к своему голосу или носу. Другое имя для тебя - примерно то же самое, что для цесарки курье оперение. Но у нас, поверь, с таким именем ни туды, как говорится, и ни сюды. Тебя и замуж не возьмут, и на приличную службу не примут. Кому охота с Гиеной в постель ложиться или бок о бок целый день в конторе тереться.
- Я не Гиена, а Хена, - отбивалась мама. Ну чего, спрашивается, Харина пристала - не ей же с этим именем горе мыкать? Стало быть, и переделывать его на свой лад не ей. За то, что приютила - поклон до земли. Но в душу лезть…
- Ладно, ладно, - пригасила ее гневливость хозяйка. - Я желаю тебе только добра. Не знаю, как в Литве, но здесь у нас имя - как пропуск. Без этого никуда тебе ходу не будет. Хена? Сроду такого имени не слышала.
- До войны и я про ваше не слышала, - удивляясь собственной дерзости, ответила мама, снова раздувая ноздри.
Другого мужа ей не надо. А служба… Какая в колхозе служба? В колхозе для работы руки нужны, а не имя. Имя, даст Бог, стерпят. Утихомирится и придирчивая хозяйка. Ведь Анна Пантелеймоновна приняла их, как родню; всю мебель в хате переставила; сама с дочкой на черную половину перебралась - за ситцевой ширмой с вылинялыми от стирки цветами разместилась; перевесила с одной голой стены на другую любительскую фотографию, где она в обнимку с Иваном в Крыму на фоне какой-то исторической достопримечательности, а для беженцев отвела всю горницу с застекленными оконцами; выбила из дивана с плюшевой спинкой тучу древней пыли; достала из шкафа свежие простыни и наволочки - спите, мол, на здоровье! Что с того, что из-под драного плюша всю ночь клопы прут и еврейскую кровь посасывают. Зато какой простор на диване и какие снятся сны - хорошие, довоенные: во дворе бабушка ощипывает белоснежных гусей; отец на берегу Вилии бамбуковой удочкой рыбу удит… Благодать, и только! Разве горницу сравнишь с безоконной удушливой теплушкой, плюшевый диван - со скрипучими занозистыми нарами, а степную, густую, как повидло, тишину - с колесным стуком товарняка, низвергающегося в ночную тьму?
Роман-трилогия «Свечи на ветру» рассказывает о жизни и гибели еврейского местечка в Литве. Он посвящен памяти уничтоженной немцами и их пособниками в годы Второй мировой войны четвертьмиллионной общины литовских евреев, олицетворением которой являются тщательно и любовно выписанные автором персонажи, и в первую очередь, главный герой трилогии — молодой могильщик Даниил, сохранивший в нечеловеческих условиях гетто свою человечность, непреклонную веру в добро и справедливость, в торжество спасительной и всепобеждающей любви над силами зла и ненависти, свирепствующими вокруг и обольщающими своей мнимой несокрушимостью.Несмотря на трагизм роман пронизан оптимизмом и ненавязчиво учит мужеству, которое необходимо каждому на тех судьбоносных поворотах истории, когда грубо попираются все Божьи заповеди.
«Местечковый романс» — своеобразный реквием по довоенному еврейскому местечку, по целой планете, вертевшейся на протяжении шести веков до своей гибели вокруг скупого литовского солнца. В основе этой мемуарной повести лежат реальные события и факты из жизни многочисленной семьи автора и его земляков-тружеников. «Местечковый романс» как бы замыкает цикл таких книг Григория Кановича, как «Свечи на ветру», «Слёзы и молитвы дураков», «Парк евреев» и «Очарование сатаны», завершая сагу о литовском еврействе.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В маленьком городке послевоенной Латвии 1947 года появляется незнакомец, который втихомолку начинает разыскивать украденные гестаповцем ценности. Но в городе имеются и другие претенденты на это золото — ведь оно поможет им перейти границу и сбежать из СССР.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.