Ода близорукости - [4]

Шрифт
Интервал

Там, у подножья Геликона,
Лекарство горькое растёт.

* * *

Гомеопатия! Какое чудо —
лечение подобного подобным,
микроскопические дозы яда,
закатанные в сладкие крупинки
в надписанных коробочках картонных.
О мудрый Нуартье из «Монте-Кристо»!
О старый фильм «Лекарство от любви»!
Семь раз по семь крупинок отмеряю
и слизываю с собственной ладони:
вот голос твой в мобильном телефоне,
приветы взад-вперёд через знакомых,
нечаянная встреча в чьём-то доме, —
всё натощак, рассасывать неспешно,
так образуется иммунитет.
Гомеопатия, мечта поэта,
лечение подробного подробным
и сладостного сладостным… но полно!
Пуста солоноватая ладонь.

* * *

Море волнуется — раз,
море волнуется — два,
Нью-Орлеан утонул,
с карты снесло острова.
Что-то в котельной кипит,
твердь подаётся, хрустя,
в голос планета вопит,
как на помойке дитя:
— Голодно, мокро, темно!
Выйди, услышь, подбери!
Море волнуется — два,
море волнуется —

* * *

Святой Антоний из Падуи,
разыскиватель пропаж,
тут снегу столько нападало,
что след потерялся наш.
Развешаны в небе простыни,
раздвинешь — там новый ряд,
лишь пудры алмазной россыпи
под фонарями горят.
Святой Антоний из Падуи,
вершитель малых чудес,
найди мне обруч и палочку,
и сад, заросший как лес.
Губную гармошку папину
с коричневым ободком,
насквозь и навек пропахшую
мужским душистым платком.
Верни мне девчачьи россказни,
скамейку, где я ждала
подругу почти что взрослую,
что так волшебно врала,
и ветер воздушно-капельный,
и ливня краткий галоп,
и радость мою, что канула
в седой московский сугроб.
Святой Антоний из Падуи,
запёчатлённый в веках
простой раскрашенной статуей —
мужик с дитём на руках,
найди меня в этом городе,
зарёванную умой,
дай молча хлебнуть из горлышка,
домой вороти, домой.

* * *

Как было весело, Господи, как мы смеялись!
Как мы смеялись — до визга, до слёз, до захлёба…
Нянька сестрёнкина, мы её звали тёть-Тома,
пальцем грозила, а было ей лет восемнадцать.
Пальцем грозила она и сама хохотала,
нас же стращала: у них на селе говорили,
кто, мол, смеётся без удержу — скоро заплачет,
так нас пугала она и сама же смешила.
Были родители нами отпущены в гости.
Томка для нас пропускала вечернюю школу.
С ней мы играли в театр: одевались нелепо
и представляли, вопя, сумасшедших и пьяных.
Пьяных у нас лучше всех представляла тёть-Тома:
так спотыкалась она, так смешно голосила —
Танька, сестра, заливалась до мокрых колготок!
Часто, видать, на селе эту пьесу давали.
Ночь наступала. Родителей где-то носило.
В кухне, в углу за буфетом, на койке железной
Томка шептала молитвы — быть может, прощенья
за скоморошины грешные наши просила.
Танька, уже наревевшись, сопела за шкафом,
я же, ворочаясь рядом на узком топчане,
молча гадала: когда-то придётся мне плакать?
Лучше бы как-нибудь после… потом… постепенно…

* * *

Англичане мои! младенческая мечта —
быть как вы: я и спину старалась держать прямее.
Но не складывалась иронически линия рта,
и подрагивала губа, твердеть не умея.
Героический Вальтер Скотт! Убийственный Свифт!
Безупречный джентльмен с Бейкер-Стрит! В самом деле,
коль родился садовником, волен ты делать вид,
что цветы тебе надоели. Все надоели.
Сэр, не правда ли? Правда, сэр… Это скрип дверей,
это входит дедушка Диккенс. Я в детстве даже
обижаться не стала, что гнусный Феджин — еврей,
как у Гоголя отрицательные персонажи.
Нет, любовь моя — словно крепость: в её стенах
мирно дремлют ягнёнок с тигром, и чёрт с младенцем,
и скелет в чулане — точней, обгорелый прах,
потому что сэр Уинстон Черчилль знал про Освенцим.

КАПРИЧЧО

Вот и выходит: кто жив, тот и прав —
просто, как «ай лав ю».
Женщина смотрит в распахнутый шкаф,
думает думу свою.
Выбор нелёгок: инь или ян,
платье или штаны?
Жаль, не владеем ни ты и ни я
думой такой глубины.
О ненадёжнейший из друзей,
я твой бессменный паяц.
Мне любоваться любовью твоей
слаще тончайших яств.
Тот же, кто молод, — тем более прав,
тот, кто пригож, — втройне.
Женщина длань простирает в шкаф —
медленно, как во сне.
Так собирайся, дружище, не стой:
ждёт она — в добрый час!
Всею оставшейся правотой
я пропою о вас.

* * *

О диффенбахия, загубленная мной,
прости меня, прости! Тебя я поливала,
от солнца берегла, опрыскивала в зной, —
любила как могла, а значит, слишком мало.
О диффенбахия, ушедшая навек!
Отростком взята в дом, сначала ты кустилась.
— Срезай, — твердили мне, — оставь один побег, —
но с ножницами длань трусливо опустилась.
Ну да, кустилась ты, а не кустится кто ж?
Кому не грезится хоть малость ответвиться,
сыграть в чужую жизнь, словить чужую дрожь,
пропеть на голоса, как звонкая цевница?
Шаг в сторону — побег. Разбрасываться грех.
Но разбросалась ты: росткам казались внове
все части света враз — и ясно, что на всех
им не могло хватить твоей зелёной крови.
Растут же у людей растенья! И цветы
цветут в иных домах, и вьющиеся травы…
Но время вымирать таким, как я и ты,
засохший на корню дракончик мой корявый.

* * *

На жаргоне подростков «бодать дебильник»
означает подолгу смотреть телевизор.
У кого-то в вагоне звонит мобильник:
не из верхнего мира ли срочный вызов?
Он так долго взывает к тореадору —
видно, стынет бык на пустой арене
и рояль, оставленный без призору,
весь раскрытый, стонет в кустах сирени…
Ну проснись, чудила, нажми на кнопку!

Еще от автора Марина Яковлевна Бородицкая
Картинки из «зеленой гостиной»

Воспоминания поэта и переводчика Марины Бородицкой о своем учителе Вильгельме Вениаминовиче Левике.