Лев Алексеевич, согласившись с этим, подсел поближе к Платону, распахнул свой утренний халат, будто желая показать этим, что он распахивает и свою душу.
— Платоша, сын мой, не порожденный мной, заграничные, да и всякие газеты следует читать вниз головой. Где напечатано «да», следует читать «нет». Где предсказывается нескончаемое долголетие дому Романовых, там следует видеть близкий его конец. И чем пышнее празднуется трехсотлетие этого дома, тем бесславнее будет его низвержение.
— Па, вы опасный революционер…
— Я добросовестный реалист-реалистоционер. Я был плохим губернатором. Губернатор не получился из меня. И слава богу, что не получился. Я бы оказался слугой заживо погребенного последнего Романова.
— Откуда, па, в вас такая убежденность? Кто начинил ею вас?
— Читайте, Платошенька, газеты вниз головой. Хрисанф Аггеевич читает их именно так.
Платон опять не обратил внимания на знакомое имя и отчество, потому что Лучинин, не останавливаясь, продолжал рекомендовать:
— Научитесь читать газетные строки, как я. Не только меж них, но и между букв, составляющих слова, вы почувствуете запах пороха. Вы и в рекламных объявлениях почувствуете, что мир становится тесен, что кому-то что-то некуда продавать, что географическую карту следует перечертить, что некоторые государства не прочь подвинуть наши западные границы пусть не за Москву, то под Москву…
— Кто вас питает, па, такими предположениями?
— Я пока еще, Платошенька, не нуждаюсь, чтобы меня кормили с ложечки. У меня своя голова и свой ум… Правда, я не чуждаюсь и чужих умов. Хрисанф Аггеевич очень наслышан и осведомлен.
Теперь Платон вспомнил это имя, и оно его обожгло.
— У вас бывает Гущин? Вы знаете его?.. Как он попал к вам?
— У меня не закрытый дом. Он назвался вашим знакомым, Платоша. Я увидел в нем умного человека и стал принимать.
— А вы, папа, знаете, к каким кругам принадлежит этот Хрисанф Аггеевич?
— А за кого можно поручиться, что он не принадлежит к этим кругам? Большинство скрывает такую принадлежность, а он — нет. Да и что мне за дело? Я же не собираюсь взрывать Зимний дворец. Да и зачем бы, когда там только тень Петра, а кроме этого ничего не было и ничего нет. Зачем же, для чего портить хорошую архитектуру дворца?
— Ах, па, вы добры, откровенны и наивны, играя с огнем.
— Этот «огонь» тоже побочный сын какого-то князя. Правда, его отец был победнее и, по правде говоря, очень беден. Он, как и Клавдий, пил, играл и был привержен к цыганкам. Поэтому сыну пришлось, так сказать, «губернаторствовать» не в очень уважаемой тайной олигархии, но ведь и там есть реалистоционеры, друг мой Платошенька…
Лев Алексеевич неистощимо обогащал Платона Лукича новыми сведениями и неопровержимыми, по его мнению, предвидениями. Центральным из них было предречение войны.
— Кто нападет из них, я не знаю. И так ли уж важно, кто? Важнее другое. Война подорвет устои России. Она может оказаться лакомым пирогом. Может наступить второе иго. Не варварское, а цивилизованное. Оно страшнее и оскорбительнее. При нем не будут жечь города, а будут истреблять все русское, национальное и внедрять чужой капитализм…
— И вы, па, о капитализме!
— Не называть же его социализмом, Платоша, коли он капитализм. Вы не читаете новейших книг. Это плохо, как и плохо то, что вы хотя бы часть своих денег, хотя бы один-два миллиона, не перевели в один из самых надежных лондонских банков. У вас же сын… Положим, у него есть дед. Я все перевел и завещал на внука и дочь…
Неутешительные разговоры с Львом Алексеевичем продолжились еще более неутешительно с Хрисанфом Аггеевичем Гущиным.
Гущин предстал все тем же столичным салонным львом:
— Теперь я, Платон Лукич, не полуинкогнито, а ваш соакционер по «Равновесию».
— Очень приятно, Хрисанф Аггеевич, — огорчился Акинфин. — Теперь вы будете не рекомендовать, а приказывать мне, как я должен себя вести.
— Ну что вы, что вы, для этого у меня маловато акций, Платон Лукич, и у меня нет шулера Топова. Я бы уж как-нибудь упросил его выиграть для меня за новую его фамилию побольше акций у Клавдия Лукича, чем сумел это сделать я.
— Курите, курите, Хрисанф Аггеевич. Для вас припасен этот гаванский десерт, — сказал Платон Лукич, придвигая коробку с сигарами. — Значит, и на этот раз Клавдий обманывает меня? Он поклялся продавать акции только мне…
— Клятвы для него стоят меньше, чем сами акции, — он рассчитывается ими даже с извозчиками.
— На что же надеется он?
— На гитару и на купчиху. Она влюблена. И в гитару с загогулинками, и в него с бронзовыми кудряшками. Но, Платон Лукич, я уверен, что как только она узнает, что за наследственным завещанием Луки Фомича стоит нуль, то боюсь, что Клавдий Лукич может снова оказаться на вашем попечении, Платон Лукич.
— Никогда. Я отдал все. Я был добросовестен к нему. И он нотариально подтвердил это в акте.
Раскурив душистую дорогую сигару, Гущин, пуская тоненькие струйки дыма, язвительно тонко заметил:
— Кроме актов есть акции. Есть и репутация. Достоинство фамилии. Когда его подберут валяющимся под столом трактира, то кто-то… может быть, из очень высоких сфер… попросит у вас милосердия к родному брату…