Так Борисоглебский перестал признавать калоши и зонт. «Представь себе влюбленного с зонтиком под мышкой, идущего на свидание»! — сказал он однажды тоном, не допускающим возражений, своему приятелю Козьмодемьянскому, пред которым доказывал антиэстетичность множества черт мещанского обряда. И приятель не возражал, сразу убедившись.
Так же многое другое. Борисоглебский перестал признавать все резиновое («кроме шин», говорил он); всякую клеенку; газеты с непромокаемым содержанием; абонементы разного рода; всевозможные бесплатные приложения; паноптикумы, галереи и музеи; публичные клозеты, посещение которых оплачивается; механические рестораны; граммофоны; журналы для самообразования; хоровое пение… словом, все прилизанно-нарочное, надуманно-заказное; все, что пахнет потом мещанского убожества и узкой полезности, и чего в наши якобы демократические дни развелось на каждом шагу…
Со своими подведенными бровями, накрашенными кончиками пальцев, окруженная атмосферой своеобразной смеси разных хитрых духов, она казалась красавицей Востока, индийской баядерой… жила она в маленькой квартирке, в четвертом этаже шестиэтажного дома, куда вел лифт… И напротив ее окон росли душистые тополя, которые наполняли воздух живым благоуханием в веселые весенние дни.
Стояли весенние дни… Чередовались с весенними ночами, прекрасно-озаренными, ароматно-летучими… Зажигались и таяли зори… И ночь опускала и подымала вечный покров; и вот опустила; и он опустился, вечный и таинственный.
На углу шестиэтажного дома горел электрический фонарь; каждый раз с появлением Ночи зажигался он; нахально изливал свой красный свет в заснувший эфир. Это было образом порока и бесстыдства: точно кокотка подымала платье, соблазняя толстыми икрами и шелковыми чулками.
Белая высокая стена окружала стройные тополя… И вот на покрасневшую стену упала зеленая тень… Остановился человек, закутанный в плащ; закинув голову, стал смотреть в окна четвертого этажа.
Обрамленная головка появилась в окне четвертого этажа… А он смотрел… Потом две розы упали из окна… Их взял он.
Долго стоял и смотрел — и там смотрели… Наконец он увидел прощальный привет. Закрылось окно. В то же мгновенье погас фонарь, и обмотанный в плащ исчез в воцарившейся тьме.
Ариман говорит: О смертный и жалкий человек! Подобно потерявшемуся путнику, что бросается за блуждающим огоньком, ты устремляешься душой вслед очаровавшему твой ум видению. В бессонных ночах проводишь ты жгучие часы одиночества, и страдания, и тоскующей любви; и светлый день, наступая, не смягчает твое томление, ибо все прекрасное, что заставляет звучать твои чувства, кажется тебе не более, как преломленным образом овладевшей тобою — и увы! недоступной мечты. О, не ищи ее, прекрати свои старания приблизиться к ней: они тщетны. Это не случится раньше, чем ты упадешь ниц, изнемогший в преследовании, сгоревший подобно свече, колеблемой порывистым дыханием ветра. Призрак — вот что преследуешь ты; создание твоей фантазии, отражаясь вовне, обманчивой прелестью волнует твой жаждущий дух. Вспомни, как недавно, объятый судорожным порывом творчества, закреплял ты гордые слова о своем всемогуществе, о присущей тебе силе все создать и все разрушить, о едином и единственном бытии, которое есть Ты! И первым, что думал ты творить, не была ли женщина, прекрасная и подобная восходящей заре? Что же забыл ты намерение свое? Это оно, не более как оно осуществляется теперь пред душой твоей! Вот откуда твоя скорбь, твоя жажда сочувствия, которой не суждено утолиться!
Пуран Сидир говорит: Отойди, дух лжи и уныния! не смертен я и не жалок, и не человек: ибо я подобен Богу, и превосхожу ангелов; и не к призраку, зародившемуся в мозгу моем, стремлюсь я; ибо это — Женщина, прекраснейшая, любимая мною, и Единственная — нет, не Единственная: потому что их две: сама Бессмертная Красота — и та, Которой я поклоняюсь…
Уже ясно было Борисоглебскому, что он был обманут, или, лучше, обманул сам себя; что чем скорее разойдутся они, тем лучше для обоих; что всякая дальнейшая попытка поддержать прежние отношения будет подобна желанию, подогрев вчерашний суп, сделать его годным для еды.
Но ведь это было почти невозможно! В ней видел Борисоглебский все, за нее отдал он владычество над миром — и теперь оставить ее?.. уйти?.. Куда уйти? в мрак, в неизвестное, в область молчания??
И он усердно разогревал вчерашний суп; сопровождал ее в театры, на собрания, в отдельные кабинеты ресторанов. Дарил ей цветы; говорил высокопарные комплименты ее божественной красоте и уму; делал восхищенные глаза. Но это было поклонение идолу, который в глазах своего поклонника стал не более как выкрашенной глиняной статуэткой.
Но все это должно было кончиться! Не даром Борисоглебский окунулся в эмпирический мир! Эмпирический мир устроен так, что все в нем имеет начало и конец. В эмпирическом мире все состоит в порядке, все внесено в инвентарные книги; эмпирический мир есть царство мещанского благочиния; здесь все размерено, взвешено, определено, и поэтому-то в нем детерминистам не житье, а масленица. На этот раз эмпирический мир сам подрубал сук, на котором висел. Он сам разрывал узы, связывавшие с ним Борисоглебского.