Был и еще один, подорвавшийся на мине, — оторвало крайние фаланги всех пальцев на правой руке.
Был Пшеничников — тщедушный забитый дух. Он даже повоевать толком не успел. Его просто везли в мотолыге на войну. Мотолыга подорвалась на мине. Контузия.
Был Андрияненко, которому перебило оба колена, и ноги у него почти перестали сгибаться. Ходил он как на ходулях. Но служить ему оставалось еще год.
Встретил я там и Кольку Беляева — своего друга, сироту, которого забрали в армию из детдома. Мы познакомились с ним еще на призывном пункте. В учебку на Урал нас везли вместе. Потом я попал в связь, в Моздок, а он — в пехоту, в 166-ю бригаду. Потом мы оба попали в Чечню. Потом у меня умер отец, а ему спустя два дня снайпер прострелил ноги в Грозном — медсестра полезла вытаскивать раненого, и снайпер ее убил, а он полез вытаскивать ее, и тот же снайпер раздробил ему голени.
Многих не вспомнить уже. Реархивация — процесс сложный. Все эти годы я хотел одного — не вспоминать. У меня семья, жена, дети. Я стал другим. Прошлое лежит в архиве памяти, забито в дальний угол мозга, и доставать его оттуда невыносимо. Программа реархивации есть только одна — водка. Не хочется опять становиться тем, кем был, и переживать все заново. Это дорога в яму, и выбираться из нее с каждым годом становится все сложнее.
Был Тимофей — не помню, имя это или кликуха. Тихий, исполнительный паренек. В учебке он был вместе со мной и Колькой. Тоже прошел этот путь. Потом мы вместе дослуживали в Твери.
Через дизелятник прошли и те пятеро парней, которые служили со мной в Моздоке. Они нашли денег — сняли помпу с БТР и продали ее Греку, — сбежали, добрались до Москвы электричками. Ночевали у меня дома. Потом обокрали мою квартиру. Больше всего было жаль два новых костюма, которые прислали моей маме из Америки. Я их даже ни разу не надел.
Одного из этих парней, Ширяева, я тоже встретил в Твери. Он дослуживал в соседней части. К нам они приехали в баню. Я узнал его сразу. Он тоже узнал меня — я видел. И тоже сделал вид, что не заметил, отвернулся.
Был парень, попавший в плен и живший потом в чеченской семье. Они прятали его от боевиков, а потом вывезли в Моздок в багажнике автомобиля. Часть его к тому времени расформировали, и ему просто некуда было возвращаться. Тоже ждал своей судьбы. Плен в нем остался навсегда. А потом из Чечни приехал племянник его хозяина и украл его сестру.
Истории, истории, истории… Судьбы, судьбы, судьбы…
Бежали от издевательств, от дедовщины, от войны, отставали от частей, освобождались из плена, пропадали без вести, очухивались в госпиталях. Многие не возвращались из отпуска. Просто не находили сил.
Если он готов был умереть там, то это совсем не означает, что он готов умереть и здесь. В сорок первом люди не думали о жизни. В сорок пятом умирать не хотел уже никто. Так и здесь. Второй раз ехать на войну намного страшнее.
Мы отправлялись в Чечню стройными рядами под марши духовых оркестров, сверкая золотом шевронов и парадными ботинками, а через полгода те из нас, перемолотые, обожженные, рваные, кому удалось вырваться, встречались на этом дизелятнике — простреленные, пробитые, вшивые, в обносках, с выжженными душами и пустыми глазами. И нас судили за дезертирство.
Из моего призыва многие прошли этот путь. Встречались еще раз, уже как тени, рассказывали друг другу, кого убило, кого ранило, жили какое-то время вместе, обнимались и расходились уже навсегда, чтобы больше никогда не встретиться.
Это была людская река, которая никогда не прекращалась. Via Dolorosa. Люди приходили, люди уходили — кого-то сажали, кого-то комиссовали, кого-то отправляли обратно в Чечню, кого-то в новую часть, кого-то в дисбат, их место занимали новые — но численность личного состава никогда не менялась: на дизелятнике постоянно было около двухсот пятидесяти человек.
Двести из них стабильно были из Чечни.
Как это по-русски — прогнать людей через мясорубку, а потом судить их за дезертирство.
Остальные, кто был не из Чечни, в основном просто бежали из своих частей. От голодухи, от издевательств, от избиений. Было несколько человек с Сахалина. Один, помню, до Москвы добирался сорок пять суток. На товарняках. Бомжевал, ел из помоек, спал в туалетах на вокзалах. Ехал в собачьих ящиках под вагонами.
Но были на дизелятнике и чумоходы из числа тех, что не уживается ни в каком коллективе. Продуманные, крысоватые, мелочные. Искали местечко получше, пристраивались. От них осталось воспоминание какой-то серой безликой массы, втихую жрущей мамины пирожки в комнате свиданий.
У нас они тоже не уживались — бежали дальше. С ними и не общались особенно.
Одного, правда, запомнил — москвич, хитровыделанный какой-то. На ПСВ был уже второй раз — свинтил, перевелся в Нижний, оттуда тоже свинтил. Потом я его встретил в Твери, он туда приехал, наговорил вагон всяких небылиц насчет себя, типа “чеченский рэмбо”, через пару недель чего-то наркысятничал, и его били всем дивизионом в туалете. Сильно били. Раскроили лицо. Забрызгали кровью весь туалет.
Армия — жестокое сообщество. Людей здесь опускают на раз-два.