Даже такой, как Гришка. Вернее, Гришка будет последней, кому я в этом признаюсь. Ибо я до сих пор остаюсь ее грезой. А осквернить грезу для меня не просто жестокость — святотатство.
И под невидимое журчание, которое было бы умиротворяющим, не будь оно принужденным, в моем главном, внутреннем мире проносятся — нет, не мысли, кого волнуют мысли, — картины, успевающие в доли мгновения внушить то, на что реальности не хватило бы и десяти лет. Молниеносное прокручивание старых кинолент из бесконечного архива моей памяти пробуждает во мне смирившееся раскаяние и что-то вроде — да, что-то вроде благоговения.
В ту пору моя фирма “Всеобщий утешитель” пребывала на гребне популярности, однако этого пациента — страдальца — я принял сам. Именно потому, что он выглядел не раздавленным, а, напротив, на что-то решившимся. Простой такой инженер-радиотехник хорошо за сорок, до сих пор поклонник бардовской песни, наделенный коротким носом и каменными скулами, положительный ковбой второго плана.
Я к тому времени уже твердо знал, что главная сокрытая причина самоубийств — синдром душевного иммунодефицита, разрушение иллюзии о собственной красоте и значительности, и — с этим несчастным следовало говоритькак мужчина с мужчиной.
Он во второй раз отправлялся в больницу по поводу гнойного простатита, лишившего его возможности вести нормальную половую жизнь (жизнь— не одно какое-то частное отправление!), и желал утвердиться в своем намерении уйти из этого мира, если и повторная госпитализация окажется бесполезной. “Мне стыдно смотреть в глаза жене”, — алея желваками, стоял он на предельно красивой в мире его мнимостей формуле, из которой мне так и не удалось выманить его никакими леденцами, вроде “да неужели для твоей жены секс важнее, чем твоя личность”, — не секс его волновал и не жена, а разрушенный образ себя:мнестыдно. Правда, когда я стал внушать ему, что любовь есть нечто неизмеримо более важное, чем секс, что женская красота веками подвигала мужчин на великие дела, его скулы слегка отмякли. Помнишь, поспешил я развить наметившийся успех, у Глеба Успенского зачуханный бедолага увидел Венеру Милосскую и почувствовал, как она его выпрямила. Вот видишь, снова окаменел он,выпрямилаже…
Я, конечно, долго потом изводил себя за то, что проглядел буквальный смысл этой высокой метафоры, — но ведь человек, стремящийся к собственному концу… Снова двусмысленность, ими наш язык нашпигован, как… Да он из них только и состоит. Я иным своим пациентам предлагал посмотреть на жизнь как на сказку с хорошимконцом… А другой страдалец прочел надпись в метро “Выхода нет” и бросился под поезд.
Этот ковбой второго плана так и ушел несломленным. А недели через три появилась его жена, тоже нормальная постсоветская тетка с высшим техническим, приобщившаяся к таинствам любви у костра под Клячкина и Визбора — тлеет костер, варится суп с консервами, скажут про нас: были ребята первыми… Бледная и отечная — румяными были только набрякшие веки, — она трясущимися пальцами с облупленным маникюром разглаживала на моем столе предсмертную записку, исполненную в самых лучших традициях, — прерывающейся шариковой ручкой, рвущей мятую клетчатую бумагу, покрытую ржавыми пятнами, на которых были отчетливо видны папиллярные линии.
Когда после всех промываний и припарок у него снова возникли боли, а в моче появились белые нити гноя, он перерезал себе горло перочинным ножом и несколько часов истекал кровью под больничным одеялом, но так и не позвал на помощь. Такой вот Катон Утический. Милая моя, солнышко лесное, обращался он к жене, мой милый ершик (ее растрепанная короткая стрижка с незакрашенными дюралевыми корнями действительно напоминала ершик для мытья посуды — ужас в тот момент не оставлял места состраданию), от меня осталась пустая оболочка (снова двусмысленность), в которой я не хочу оставаться, я уверен, что ты меня поймешь и простишь. И на отдельном листочке, чистом и аккуратно сложенном, явно заготовленном заранее: дорогой мой сынуля, милая моя дочурка, берегите маму, она святая! Поверьте, вы для меня дороже всего на свете! Умоляю, никогда не следуйте моему примеру, жизнь так прекрасна! Я решился на это только потому, что иначе я не мог! Дай бог, чтобы вам никогда не удалось изведать того, что выпало на мою долю!
Дочурке-то это, во всяком случае, не угрожало, при всем потрясении мелькнуло в моей голове, но совестно мне стало только оттого, что я не мог не отметить некоторой наивности восклицательных знаков, которыми завершалось каждое предложение. Это вовсе не значит, что я не испытываю благоговения перед готовностью платить жизнью за химеру, в чем бы она ни заключалась. Когда его бледная лимфатическая вдова с румяными веками воззвала уже не ко мне, а прямиком к Господу Богу: “Зачем, зачем он это сделал?.. Неужели он такой дурак?..” — я очень серьезно ей возразил: “Он не дурак. Он романтик”. И это растрепанное солнышко лесное произнесло с прямо-таки мечтательной ненавистью: “Будь она проклята, эта романтика…”
Таковы люди: готовы воспевать океан, пока он кормит, чтобы немедленно проклясть, когда он обрушит на берег волну цунами. Люди — но не я. Если я что-то благословляю, пока оно мне служит, я не прокляну его и тогда, когда придет пора платить. Я готов платить за все, пока чувствую себя красивым.