И я думала с оттенком неловкости за нее: неужели эта красивая женщина в белом платье, с высоким лбом и изогнутыми бровями, ярким взглядом и натуральным жемчугом во рту поняла, к слову, ясность этой затертой метафоры. Нет сравнения точнее. Ровные, четкие, прямые белые зубы в приоткрытом розовом моллюске рта.
Вот, неужели эта тонкострунная женщина — моя мать?
А высокий, стройный, в черном костюме, темный волосом, светлый лицом молодой человек, в котором угадывается будущий вес и стать совсем другого, металлического рода, — мой отец?
Неужели, говорю я себе.
И продолжаю смотреть — из далекого, к тому же чуждого мне грядущего, из точки, в которую я никогда не приду, из ребенка, который будет совершенно другим, не таким, как я. Перебираю мысли и пытаюсь не дать себе уяснить, насколько они абсурдны, потому что это ведь очень интересно — думать нечто подобное, словно досматривать сон на самом сползающем, как одеяло, краю окончательного пробуждения.
И все трогает меня в снимке, все волнует. И драпировки с ровными, словно по линейке вычерченными складками — лишь одна присборена и украшена массивной кисточкой, которая тускло выбивается из строго задуманной обстановки: витой шнур массивный, тугой, забирает на себя внимание. Женщина держит в руке свадебный букет из тех, что делают именно сейчас: розы, лепестки которых похожи на свежие завитки маргарина, если собрать его острым ножом, россыпь крошечных цветочков и острые длинные спицы тонких листьев, спускающиеся вниз по оберточной гофрированной бумаге. Спицы эти, листья явно экзотических растений, украшены почему-то бусинами, наверно, так красивее. И ребристый папоротник самыми кончиками своих узких опахал тоже всунулся в букет. Они такие “актуальные”, эти букеты, такие современные, что, конечно, очень скоро покажутся старомодными, отжившими свое.
Вот так стоят двое, на лицах фотографическое напряжение, женщина оттенком легчайшего усилия удерживает призывную поблескивающую улыбку, и чувствуется, что приходится хранить ее чуть дольше, чем это возможно.
Казенный землисто-зеленый, охристый ковер под обутыми в новое ногами выбивается из общей законченности композиции, заодно с кисточкой на портьере и еще с пластиковыми лентами, что стягивают букет, курчавясь золотистой спиралью.
Эти детали напоминают, что не очень-то большое есть место в реальности стройным линованным складкам портьер, глядя на которые невозможно сказать, из какого же времени они взялись. Такие мелкие нескладушки, приметки-отметинки, вероятнее всего, и сделают фотографию тем, чем она должна быть, через годы, в момент, когда иное живое существо, не я, будет смотреть на нее и уже с подлинным неприсвоенным правом сына или дочери чувствовать нечто похожее, но совершенно иное.
День солнечный, снежный. Как в школе, в ранних классах. Еще не могу привыкнуть: монастырские говорят о тех же вещах, что и все другие.
— Костя мне поставил такую мелодию, я потом не мог ее стереть…
— Как вы ее добыли? Мне говорили, что из памяти я не могу достать. А на этой карточке сколько помещается, шестьдесят четыре?
И я понимаю с подобием недоумения, что речь идет о мелодиях для сотового телефона.
Пришел, в развевающемся от быстрого шага платье, Алексей. Показать мне, как редактировать материалы, уже вывешенные на сайте.
— Вот, входишь сюда, логин “православие”, пароль “картинг”. Что? Ты не знаешь, что такое “картинг”? Ну, это гонки…
— Гонки?
— Автомобильные. — Глядит серыми глазами и продолжает: — Вот, смотри: рубрика “Спросите священника”.
Мы с Надеждой ходим на трапезу ближе к ее завершению. К этому времени, бывает, еда подостывает, но зато народу меньше. Послушники и семинаристы трапезничают отдельно, в другом помещении. У них и стол совсем другой. Комната гулкая, просторная. При входе все крестятся на икону Божьей Матери в углу, кладут три поясных поклона. Берут тарелку со стола с чистой посудой, кружку и ложку с вилкой. Чистых вилок порой нет, кружки почти все с отбитыми ручками. На длинном столе, застеленном клеенкой в клетку, стоят две кастрюли с супом на пластмассовом подносе, стальная посудина с картошкой или кашей, фарфоровые — с капустой, блюдце с луком и чесноком, соль, горчица, тонко нарезанный уже зачерствевший хлеб, белый и черный, стеклянные высокие кувшины с компотом.
Наливают суп, выхлебывают его, в ту же тарелку набирают второе. В скоромные дни давали запеканку, в праздник, пришедшийся на пятницу, как-то дали рыбу, но я такую не люблю.
Надежда сказала, что есть здесь и золотошвеи, и белошвеи, и бухгалтеры, и уборщицы. Приходят и работники, сегодня были дед и молодой, нахваливали суп, пахло от них потом. Дед шевелил усами, принюхивался к каждой ложке, хмурил брови, морщил лоб — предавался еде как серьезному, значительному занятию. Молодой, румяный, тоже с усами, споро зашвыривал в рот ложку за ложкой, прихлебывал, от усердия у него на висках заблестело.
— Передайте, пожалуйста, лук!.. — сказал дед и потянулся на другой конец стола.
Молодой прыснул:
— Да вот же тут стоит!..
— Эх, что ты мне раньше не сказал?
Я подивилась искренней досаде, почти обиде.