Потом ему долго еще снилась эта девушка-Москва, татуированная картой столицы. Это были неистовые видения. Он занимался с ней любовью, никогда не приближаясь, но в то же время сливаясь, — то ныряя в адские пещеры, то скользя по рябой карте папиллярных линий, складок, неожиданного, упоительного рельефа тела… “Москва — рогатое слово, — однажды объяснил он себе, пробудившись. — ”М” — это Воробьевы горы, пила Кремлевской стены. ”О” — Садовое, Бульварное, Дорожное кольцо. ”С” — полумесяц речной излучины. ”К” — трамплины лыжные, Кремль, конь черный. ”Ва” — уа, уа, — детский крик, вава”. Как только он это произнес про себя, метель из букв — в, м, к, а, с, о, в, а, к, м, о, в, а, м, о, с, к, а, о, м, в, а — заживо засбыпала его и проглотила — и все. Сны о Москве прекратились.
LXXXII
Пока не встретил наверху весну — переливчатых дружных скворцов, пока не набухли почки на кустах и так приятно стало их скусывать с веточки, одну за другой, разжевывать, вникая в свежую горечь листа, — все полтора этих месяца он провел под землей, питаясь поштучно орехами и сухофруктами, поддавшись губительному очарованию сомнамбулического тленья. Под землей он постоянно спал — спал где хотел, а спать ему в тишине хотелось всегда. Усталость жизни накрыла его, как рыбу вся та вода, что она за жизнь пропустила сквозь жабры. Спал он где ни попадя, ему было все равно, лишь бы не на земле. Ложился в вагонетку, словно груда грунта, слыша, как где-то мерно капает вода, представляя, как потихоньку исчезает, превращаясь в груз неживых, твердых молекул, — и постепенно, засыпая, терял и этот слабый интерес к представлению. Его мысли тогда часто были заняты летаргическим сном, его природой, близкой к умиранию… Он укладывался в вагонетку, и совершенное беззвучие, расталкиваемое стуком его собственного сердца, утягивало его в сон, и даже отдаленный шум поездов или уханье и вой вдохнувшей вентиляции окатывали его убаюкивающими шевелениями воздуха.
Его сны говорили ему: “Отдыхай”, — и он смущался их, не желая вообще возвращаться к жизни. Смутное предчувствие большого дела, которое ждало его наверху, как война, время от времени накатывало на него, но он отборматывался сквозь сон: “Не хочу, не желаю, не тронь”.
Постепенно он вошел в то состояние покоя, в котором мог уснуть в любое мгновение. Так он и поступал, когда брел тоннелем за Москву, два дня, полсотни километров преодолевая в несколько приемов. В любой момент он мог остановиться и лечь навзничь за поребрик — не то сливной, не то технической отмостки. Всегда он был уверен в своей невидимости. Найдя в отвале грунта жирные сколы угля, растолок и вымазал крестом лицо, наподобие индейского боевого раскраса. Уголь всегда носил с собой, подновляясь на ощупь. Только заслышав звон рельсов, он хладнокровно прикрывал глаза, чтобы вприщур проводить этажерчатую дрезину с беспечным обходчиком, свесившим за борт ноги…
Два или три раза он видел в метро не то диггеров, не то просто любопытных. Экипированы они были солидно: обвешаны карабинами, катафотами, мотками веревок, обуты в горные ботинки. Ему эти пижоны были неинтересны, так как далеко от шахт они не отходили. Вся цель их вылазок состояла в том, чтобы покататься на вагонетках, походить вокруг, поахать да, усевшись на путеукладчике, опорожнить ящик пива. Королев собирал после них бутылки, присыпал землей лужи мочи — и как можно скорее уходил с этого места…
Засыпая, Королев всегда обращался к своему мозжечку, у него была своя техника обращения к этому участку мозга. Он словно бы заново входил в собственное тело, как в здание, — и сразу вглядывался в потолочный свод. Те фрески, которые он мог там разглядеть, все время изменяли образ и контуры, плыли, подобно облаку. Это штрихованное, как на офорте, облако состояло из линий — его траекторий, которые он объемным графом, клубком многогранника, словно бы насыщая образ линиями внутри зодиакального знака, накрутил, вышагал при плутаниях под землей. Он никак не мог избавиться от тяги к представлению своей траектории. В этом кинетическом клубке он находил отчетливую весомость, она укладывалась в его моторную память неким дополнительным телом, как если бы он создавал самому себе двойника-ангела и захотел придать ему вес для того, чтобы ввести в физический мир. Этот клубок траекторий был живым, Королев его пестовал памятью. Ему все время казалось, что он выписывает собой какую-то схему — и схема эта потом снилась ему в отчетливости. Он упорно вглядывался в нее, как вглядывался в шахматные поля при игре вслепую: клетки пучились усилиями фигур, их атакующими возможностями. Он строил партию и проигрывал. Королев исследовал эту телесную схему — новое свое обиталище, и она проступала у него перед глазами с инженерной тщательностью, напоминая набросок силуэта не то балерины, раскрывшейся в пируэте, не то какой-то удивительной башни, разветвленной векторами подъема. Но когда тщательность траекторий со временем сгустилась, он увидел человека. Вписанного в круг человека, раскрывшегося миру, раскинув руки и ноги. И успокоился. Постепенно человек этот ожил, развился — и оставил по себе свое претворение: схему летающего города, воздушного общежития. Королев обрадовался такому обороту событий, зная: человек этот подался вспять, чтобы дать место существенности будущей жизни. Он включился в это строительство — и теперь бегал по подземельям с увлеченностью пера по бумаге. Постепенно стали проступать иллюминаторы, проулки, оснащенные бассейнами солярии, галерея с названием “Портреты солнца”, сеть размещенных на просторных верандах вегетарианских столовых с эпиграфами над раздачей: “Будущее — наша цель”, фруктовые висячие сады…