Новеллы - [9]
К черту! Я хотел бы поселить их в своей душе и там совершить над ними таинство крещения! Осыпать их вдохновенными словами, наречь именем отца и сына и святого духа! О, у меня есть работа, ура, непочатый край работы, которую мне не переделать и за сто недель! И кто знает… вдруг цветы — язычники? Тогда я обращу их в новую веру, скажу им Нагорную проповедь! Составлю для них свод законов. И каждое воскресенье буду служить мессу! Я буду крестным отцом всех цветов! И как они станут убиваться, когда я умру! Скорбно пойдут они вслед за гробом, рука об руку, все цветы с поля, все до единого… Но это, верно, будет еще нескоро! А пока я немедленно принимаюсь за дело, сию же секунду.
— Вот будет здорово, правда, поле? Радуйтесь, цветы, отныне вам не придется кричать соседям: «Эй, подружка, ты, красноносая…» Или: «Эй ты, ржавомордый…»
У вас будут самые настоящие имена!
А теперь, прошу тебя, добрый ветерок, не вертись возле моего уха, не шепчи и не подсказывай, я сам все сделаю. И, проговорив это, я ложусь, сияя от счастья, рядом с цветком, чтобы придумать ему имя.
1928
Перевод С. Солодовник.
КУДЕСНИК, ПОМОГИ!
В давильне горели свечи. Тир — здоровенный детина с мощной грудью — зашел выпить со мною стаканчик-другой вина, но под вечер его охватила тоска. В пляшущем свете свечей мирно похрапывала вся компания, отпраздновавшая сбор винограда; отблески пламени высвечивали на лице Тира неодолимую грусть. Время от времени он бросал на меня полный упрека взгляд: — У-у, окаянный! Опять выманил меня из дому, оторвал от умирающей жены, а я даже в этой прокисшей давильне сквозь ночь и расстояние слышу ее ужасающий кашель: кхе… кхе…
Из глаз Тира катились хмельные слезы. Должно быть, ему вспомнился тот давно минувший и полузабытый майский вечер, когда он впервые обнял жену за талию, и сейчас огоньки свечей трепетали перед ним, как некогда всполошенный взгляд испуганно отбивающейся девушки.
Пошатываясь, он поднялся, дунул на трепетные огоньки: — Помнишь, Тир, как листва шелестела чуть слышно? — и вдруг разрыдался.
Не перемолвившись словом, вышли мы из давильни.
И так же молча брели по осенней дороге; слева темнело кладбище, затаив в себе немые ростки жизни. А по другую сторону в ленивой шири простирались поля, чтобы у горизонта отлого подняться к небу и вздыбиться вершинами облачных гор.
Желая перебить настроение Тира, вывести его из этой слезной тоски, отогнать гложущие его душу упреки, я завел песню, стараясь разжечь костер веселья. Раскованная мысль моя легко проникала в земные недра, годовыми кольцами вплеталась в стволы деревьев или уныло, недвижным листком, застревала средь древесных крон. А потом я в вольном восторге охватил всю вселенную, оборотился звездою и явственно узрел Тира и себя самого, — как молча, без слов, бредем мы друг подле друга… и вдруг с заоблачных высей вновь низринулся в разговор:
— Послушай, Тир… чем бы утешить твою несчастную жену?.. По-моему, ее спасло бы единственное: если бы одарил ты ее бодрым сердцем да здоровыми легкими и возвратил молодость ее матери, чтоб заново произвела ее на свет и помогла бы ей миновать горькой участи, непосильной работы, что загнала ее на смерть…
Я обнял своего старого приятеля за плечи и встряхнул его: — Вспомни, как бог изрек: «…сотворим человека по образу нашему, по подобию нашему; и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле…» Разумеешь ли, Тир, как велика эта власть? Пробовал ли ты, Тир, повелевать миром подобно господу богу, держать в своих руках новую жизнь, новое сердце и легкие и одарить ими больного человека?
Тир обратил ко мне затуманенный слезами взгляд, чуть помолчав, шевельнулся, как бы стряхивая тяжесть библейских слов, и свернул в сторону. Он шел, понуря голову, как человек, обдумавший про себя свою самую важную думу; он забрел на темное поле, нагнулся, ища чего-то, и возвратился с цветком.
Я же в ответ молча схватил его за руку и, ни о чем не спрашивая, увлек его назад, в поле. Я шептал ему на ухо какие-то слова о человеке, о боге… А затем мы оба склонились, не то чтобы отыскивая темные в темном поле цветы, но скорее угадывая их душою, и, дремлющих, лишали их жизни. Когда цветов и зеленых трав мы набрали полные охапки, я вырвал пучок травы вместе с землею и отдал Тиру. Мы остановились у старого еврейского кладбища, и Тир понимающе улыбнулся:
— Эти цветы…
— Кхе-кхе… — ответил я, подражая кашлю его больной жены, а он лишь кивнул и обнял меня со скупою нежностью.
Душа моя размягчилась, но голос стеснился в горле, и наружу прорвался лишь жар дыхания, исполненного любви к людям, к хворым и убогим.
— А теперь, дружище Тир, мы отнесем твоей жене поле… Тот единственный цветок, что ты сорвал вначале, навел меня на эту мысль. Мы отнесем ей поле, чтобы его благоуханием проникся весь дом, и я распишу, разукрашу небо над нами узорами дивных слов… Вот увидишь, как легко станет дышаться твоей жене.
Тир, прослезившись, схватил меня за руку. И вдруг тело его сотряслось счастливым смехом. — Вот почему, — пробормотал он, — я так люблю бывать с тобой!
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.