Томас открыл глаза. Он опять сидел в своем кресле и опять спрашивал себя, почему он испытывает эту дурацкую ревность, и отвечал себе, что в действительности это никакая не ревность, а желанная гарантия верного, непоправимого краха, который служит человеку последним надежным прибежищем, и одновременно сознавал, что от этой мысли ему ничуть не легче. Он увидел, что жрица Мария поднялась с колен и идет прочь, торопясь и спотыкаясь, казалось, она вот-вот закричит, раздастся вопль… Но она исчезла. Прямо напротив была все та же качающаяся нога с белой стрелкой на черном носке и физиономия, которая все так же ухмылялась с видом снисходительного превосходства, а голос — голос давно уже что-то говорил, но он уловил лишь последние слова начатой фразы:
— …нечто совсем другое.
— Что — совсем другое? — спросил Томас.
— То, о чем мы говорили. Чувства, которые испытываешь, когда любишь женщину.
— Разве мы об этом говорили? — Томас тотчас пожалел о сорвавшемся с языка вопросе: властные светлые глаза мгновенно изменили выражение и рука — докторская рука — опять потянулась к нему через стол, так что он невольно отпрянул, спасаясь от нее. — Извини, — сказал он, — я, наверно, отключился на минутку. Бывает, что сидишь, сидишь — да вдруг и заснешь, словно в яму провалишься. Но это неважно. Ты продолжай. Что ты хотел сказать?
— Ты очень бледный. Тебе плохо? — спросил доктор.
— Нет, нет, отнюдь. Мне никогда еще не было так хорошо. Ну, рассказывай. Итак, что же ты чувствуешь, когда любишь женщину?
Феликс придвинулся ближе.
— Я воспользуюсь образом, — начал он с тонкой улыбкой. — Представь себе, что ты взбираешься по крутой горной тропинке. Она прихотливо извивается и петляет, и ты никогда не знаешь, что тебя ждет за следующим поворотом, то ли райский уголок, то ли бездна. Заранее никогда не знаешь. — Он умолк и затянулся сигаретой. — Но, как бы там ни было, поднимаешься все выше, и воздух становится все разреженней. — Он снова затянулся. Теперь он сидел так близко, что Томас слышал его дыхание и видел, как пульсирует огонек его сигареты. Вот он сделал глубокую затяжку, вот он выпустил дым двумя тонкими струйками через ноздри. — На последнем крутом участке пути сознание мутится, — продолжал он, — в глазах туман, земля под ногами колеблется. И вдруг…
— …вдруг ты оказываешься на вершине, и тебе открывается небо, — перебил его Томас. — Глубоко внизу лежит земля с ее горами, равнинами, лесами, и ты слышишь голос, который говорит: взгляни, все это будет твое, если ты упадешь и… нет, если ты бросишься отсюда вниз, и пусть ангелы твои… — Он поднял стакан и увидел, как жемчужные цепочки воздушных пузырьков ползут вверх. За стаканом он различил искаженные черты докторской физиономии, а за ней, позади нее… Это что же за демон заявляет о себе, неся этот путаный вздор? — подумал он и в тот же миг услышал голос Феликса.
— …путаный и туманный метафизический вздор. Я просто воспользовался образом, чтобы ты понял, какие чувства испытывает нормальный мужчина при достижении совершенной эротической кульминации после обстоятельной подготовки.
— Isn't that a religious feeling [19]?! — сказал Томас. — Вся земля сотрясается под действием ужасающей мужской силы. Или это состояние пантеистического экстаза? Мистическое слияние с материнским лоном жизни?
— Мистическая пантеистическая трансцендентная ахинея, — сказал доктор. — Да ничего подобного, это — плотское вожделение в его наивысшей потенции. Все инстинкты и влечения плоти, все ликование и весь ужас, слившиеся в едином консонансе, — неподдельное физическое наслаждение, вдвойне сладостное оттого, что делишь его с существом противоположного пола. Одариваешь им другого и одновременно сам получаешь его в дар. Это ли не возможность максимально приблизиться к тому состоянию, которое верующие именуют блаженством? — вопросил он и сделал паузу, короткий перекур. — Если бы я сам веровал в Бога, я бы воззвал к нему, моля ниспослать мне смерть от разрыва сердца имен-до в этот миг. — Он вобрал дым в бронхи и задержал его, прежде чем выдохнуть через ноздри. — При чем же тут цинизм или какие-то христианско-пуританские страхи перед преисподней? — сказал он. — А если уж вешать в экстатическом бреду, то я бы сказал, что в это мгновение любишь не одну, а всех женщин, весь женский род как таковой. — Он снова втянул в себя дым. — Молодых и старых, больших и маленьких, толстых и тонких… — (Сейчас у него пепел упадет, подумал Томас, следя за тем, как пунцовый огонек, освещающий узкую излучину в уголке рта, пожирает табак и бумагу.) — …белых, смуглых и черных, девочек и старух… — (Пепел все не падал. «Вирджиния», подумал Томас, принюхиваясь к запаху сигареты, и как это Габриэль ухитрился организовать английские сигареты с вирджинским табаком? Из-за дымовой завесы до него долетал аромат мужского туалетного мыла или одеколона, а дальше, за этим ароматом…) — …ненасытных нимф и невинных стыдливых девственниц.
— О, девственницы, — сказал Томас, улыбаясь своему стакану, — вечно юные старые бесстыжие невинные нимфомански ненасытные целомудренно-фригидные полудевственницы… — Кто же скрывается за этими ритуально-сексуальными словесами? — подумал он.