Невероятное (избранные эссе) - [58]
И так же, как тогда, темный, скудно освещаемый моими любимыми желтыми лампами, поезд отходит от перрона. Рядом со мной сидит какой-то старик, он разговаривает со мной, уже давно. «Вы заметили, — спрашивает он, — как изменились у нас в Туре все здания?»
В самом деле: церковь святого Стефана, прежде такая мрачная, серая, теперь выложена чудесными плитками из розового камня, и из каждой плитки мерцает, кажется, какая-то картина. А эти улицы, эти легкие, почти бесплотные статуи на угловых карнизах домов! «Теперь у нас везде так, — говорит мне старик, — и видишь, как теперь все просто».
Я много раз садился в поезд на этом вокзале — и совсем маленьким ребенком, когда мы уезжали на летний отдых (быстрый, полынного цвета Лот прячется за тополями, в его воде снуют «солнечные рыбки» с мерцающей чешуей), и позже, в том навсегда исчезнувшем мире, где вечерами я возвращался домой из лицея. Это были годы, как будто окрашенные в белое и черное: война, вокзалы, рушащиеся в тишине отгремевших взрывов, а потом сумятица, мельканье, как в последние мгновения сна, как в первые мгновения сна, — но особенно запомнились настойчивые просьбы этих высоких аллегорических фигур, этих женщин, сидящих в вагоне или застывших на краю перрона, женщин из серого камня, с закрытыми или открытыми глазами, в звездных венцах, с рогом изобилия в безвольных, готовых разжаться руках.
Запомнился мне и вагон, в котором я каждый вечер возвращался домой, с его полумраком, с пассажирами, изо дня в день теми же самыми и, несмотря на это, по-прежнему мне незнакомыми (может быть, они о чем-то и разговаривали друг с другом, но я сидел слишком далеко и не мог разобрать слов), — этот вагон на протяжении многих лет искажал мое восприятие реальности своими таинственными уклонениями от пути следования, остановками, или, случалось, резкими рывками при переходе на соседнюю колею, куда его отправляли горевшие вдали таинственные и непостижимые огни семафора. До сих пор на меня глубоко, быть может, чересчур глубоко действуют те минуты, когда течение моей жизни и местность, в которой я оказываюсь, еще не совместились в сознании, — скажем, минуты приближения, когда поезд или корабль гасят скорость, но задолго до остановки, в темном предместье или вдали от берега, едва лишь над чертой горизонта начинает брезжить успокаивающий свет маяков.
Я вспоминаю, как однажды вечером подъезжал к Равенне. Какие-то дети перекрикивались из купе в купе, они возвращались домой из Римини после занятий в школе. Скорый опаздывал все больше и продолжал набирать опоздание, подолгу стоя на перегонах. Я смотрел в окно: там ничего нельзя было разглядеть, только струн дождя. И я уже не мог вспомнить, когда началось это путешествие, мне казалось, оно длится много лет, и я давным-давно петляю в ночном мраке, окутавшем железнодорожные ветки, и, одновременно, в том глубинном мире, который таится внутри этого мрака, напитанный полнотой некоего присутствия, — пусть этот мир всего лишь однажды мигнул мне из темноты светящимся окном на склоне горы. Путешествие без конца, «просто так» — может быть, это и есть верная почва под нашими ногами, может быть, все, чего мы можем достигнуть, — это только усталость? Вокруг меня, в купе, в коридорах, люди, побежденные дремотой: головы запрокинуты, глаза наглухо запечатаны сновиденьями, как у стражников, охраняющих гроб в «Воскресении» Пьеро. Кто-то спросил меня, не из-за мозаик ли я еду в Равенну, и тут же среди нас, в свете вагонных ламп, затеплилось далекое золото. И я подумал о другом вечере, на берегу Тразименского озера, где почему-то остановился мой поезд. Было еще светло, солнце блестело на длинной полосе прибрежных камышей, и мне пришло в голову, что я обязательно должен уйти отсюда, отыскать вдали, на краю этого поля, какой-то выход, или путь, ведущий обратно, — настолько эта странная, безмолвно-требовательная остановка была похожа на зов судьбы. Я остался в вагоне, но, как это обычно бывает, мысленно воображал себе свой уход. Целую ночь я бреду неведомо куда. На рассвете между клочьями тающего тумана внезапно проглядывает озеро; я провожаю взглядом птицу, вылетевшую из-под обрывистого берега, — но внезапно слышится выстрел, птица падает в камыши. Поблизости никого нет — кто бы мог стрелять? Я подбегаю к воде, ищу упавшую птицу, нахожу ее: она жива, только ранена, и я беру ее в ладони, чтобы согреть ее холодеющую кровь. Не та ли это птица, чье пение — эту медленно сочащуюся кровь бытия — постоянно, каждый миг, ловил и ловит мой слух (но всегда лишь как нечто оставшееся в прошлом, заглохшее, утраченное)? Рассеянное, беспамятное пение служанки в доме, где, кроме нее, нет ни души; песнь-служанка, лишенная судьбы и потому ставшая божеством. Я вспоминаю, что и Деметре довелось быть служанкой. Смотрю на птицу, которая, мне кажется, тоже смотрит на меня, и пытаюсь понять, насколько тяжела ее рана, но никак не могу.
Как утверждают, наши грезы — это язык, но я чувствую, что они прежде всего указывают, и порой безошибочно, на «запредельную» крупицу золота, до которой хочет дотянуться пишущая рука, на ту вожделенную белизну, которая в конце концов растворяет устремляющийся к ней синтаксис. С этой точки зрения структуры, становящиеся судорожными слепками наших неотвязных мыслей, представляются мне подлинным крушением грез. А некоторые прозрения — этот бесконечный морской берег и плещущиеся обрывки пены —
«…Итак, желаем нашему поэту не успеха, потому что в успехе мы не сомневаемся, а терпения, потому что классический род очень тяжелый и скучный. Смотря по роду и духу своих стихотворений, г. Эврипидин будет подписываться под ними разными именами, но с удержанием имени «Эврипидина», потому что, несмотря на всё разнообразие его таланта, главный его элемент есть драматический; а собственное его имя останется до времени тайною для нашей публики…».
Рецензия входит в ряд полемических выступлений Белинского в борьбе вокруг литературного наследия Лермонтова. Основным объектом критики являются здесь отзывы о Лермонтове О. И. Сенковского, который в «Библиотеке для чтения» неоднократно пытался принизить значение творчества Лермонтова и дискредитировать суждения о нем «Отечественных записок». Продолжением этой борьбы в статье «Русская литература в 1844 году» явилось высмеивание нового отзыва Сенковского, рецензии его на ч. IV «Стихотворений М. Лермонтова».
«О «Сельском чтении» нечего больше сказать, как только, что его первая книжка выходит уже четвертым изданием и что до сих пор напечатано семнадцать тысяч. Это теперь классическая книга для чтения простолюдинам. Странно только, что по примеру ее вышло много книг в этом роде, и не было ни одной, которая бы не была положительно дурна и нелепа…».
«Вот роман, единодушно препрославленный и превознесенный всеми нашими журналами, как будто бы это было величайшее художественное произведение, вторая «Илиада», второй «Фауст», нечто равное драмам Шекспира и романам Вальтера Скотта и Купера… С жадностию взялись мы за него и через великую силу успели добраться до отрадного слова «конец»…».
«…Всем, и читающим «Репертуар» и не читающим его, известно уже из одной программы этого странного, не литературного издания, что в нем печатаются только водвили, игранные на театрах обеих наших столиц, но ни особо и ни в каком повременном издании не напечатанные. Обязанные читать все, что ни печатается, даже «Репертуар русского театра», издаваемый г. Песоцким, мы развернули его, чтобы увидеть, какой новый водвиль написал г. Коровкин или какую новую драму «сочинил» г. Полевой, – и что же? – представьте себе наше изумление…».
«Имя Борнса досел? было неизв?стно въ нашей Литтератур?. Г. Козловъ первый знакомитъ Русскую публику съ симъ зам?чательнымъ поэтомъ. Прежде нежели скажемъ свое мн?ніе о семъ новомъ перевод? нашего П?вца, постараемся познакомить читателей нашихъ съ сельскимъ Поэтомъ Шотландіи, однимъ изъ т?хъ феноменовъ, которыхъ явленіе можно уподобишь молніи на вершинахъ пустынныхъ горъ…».