Грэйс сделала паузу и, чуть приподняв брови, взглянула на сидевшего за столом президента. Губы его были плотно сжаты, глаза прищурены.
— Так, — помолчав немного, сказал Рузвельт, — значит, мы плохие повара. Читай дальше.
«...Тот факт, — еще глуше продолжала Талли, — что он сам представлял себе все совсем по-другому, — слабое утешение для Рузвельта. Этот, — Грэйс осеклась, произнесла едва слышно „о, боже!“ и снова стала читать: — Этот тщеславный павлин с его размягчением мозга, на фоне которого паралич его предшественника Вильсона кажется безобидным насморком, совершенно всерьез считал, что он сможет принудить мировую державу Японию капитулировать с отчаяния. ...Тот, кто ожидает от Рузвельта, что он хоть в какой-то мере будет считаться с такими понятиями, как честь, жертвенность и героизм, может с тем же успехом попытаться сделать из талмудиста в люблинском гетто почитателя духа „Эдды“».
Грэйс умолкла и опустила руку с листками.
— Это все? — спросил Рузвельт.
— Есть еще... карикатура.
— Покажи.
Она неохотно протянула ему один из листков. На фотокопии был изображен Рузвельт с непомерно массивной нижней челюстью. Под рисунком была короткая подпись.
— Ты знаешь немецкий, Грэйс? — спросил президент.
— Избави бог, сэр!
— Из-за твоего невежества переводить тебе должен я вместо того, чтобы ты переводила мне. Написано здесь вот что: «Если нижняя челюсть такая тяжелая, заткнуться, конечно, нелегко».
— А что такое люблинское гетто и «Эдда»? — нерешительно спросила Талли.
— Люблинское — одно из тех гетто, в которых хэрр Гитлер содержит и убивает евреев. А «Эдда» собрание древнескандинавских мифологических песен.
— Боже мой, — сказала. Талли, — людоеды ссылаются на литературный памятник!
— Ничего удивительного. Чем только не украшают себя людоеды!.. Все, Грэйс, спасибо. Тщеславный павлин позволяет тебе удалиться.
Талли медленно пошла к двери. Но у самого порога вновь услышала голос Рузвельта:
— Грэйс!
Она остановилась и обернулась к президенту. Ей показалось, что за эти короткие секунды лицо его обрело прежнее, спокойно-насмешливое выражение.
— Теперь я хочу тебе кое-что прочесть, — сказал он, открыл ящик стола и вынул пачку исписанных листков с приколотыми к ним конвертами. — Вот письмо, адресованное «Гремучей Змее Рузвельту». А вот — «Бесчестному Франклину Дефициту Рузвельту». А в этом письме три конгрессмена предлагают не мешать русским и немцам резать друг друга. Американские фашисты, Грэйс, — откидывая письма в сторону, сурово сказал президент, — куда опаснее, чем нападки хэрра Шикльгрубера на «тщеславного павлина»!
— Чего хотят эти люди?
— Они требовали фашистской диктатуры во время голодных забастовок тридцатых годов, они поносили полицейских, если те не применяли оружия против демонстрантов, и меня за то, что я не отдавал таких приказов, они называли меня «красным» и «слугой большевиков» за мой Новый курс... Словом, они хотели тогда и хотят сейчас, чтобы в Америке восторжествовал фашизм.
— Но у нас это невозможно! — воскликнула Талли.
— Да, я хочу верить Синклеру Льюису, — ответил Рузвельт, и Грэйс вспомнила, что именно так называлась антифашистская книга известного писателя, вышедшая лет шесть тому назад. — Но если наши фашистские ублюдки не замолчат, то я заткну им рот. Я! — громко произнес президент и стукнул ладонью по столу.
Потом он сгреб письма и бросил их обратно в ящик.
Почему, подумал Рузвельт, я вспоминаю все это сегодня, десятого апреля 1945 года? Теперь, когда Германия фактически разгромлена, а Япония... Да, на тихоокеанском театре военных действий кровопролитным боям конца еще не видно.
И все же почему? Почему вдруг нахлынули воспоминания о Перл-Харборе? Может быть, по ассоциации с мыслью, что Америка всегда опаздывает? Опаздывает не в создании арсенала, обеспечивающего потенциальную возможность нанести «первый удар». Это не путь к победе. Такая «победа» неизбежно заканчивается поражением. Только что весь мир стал свидетелем того, какая участь ждет тех, кто стремится поработить человечество, оглушив его «первым ударом»...
Нет, размышлял Рузвельт, мы опаздываем в другом: в решениях, основанных на здравом смысле. О, если бы можно было остановить колесницу времени, хотя бы стереть некоторые из ее следов. Остановить, отодвинуть далеко за порог тридцать третьего года и трезво отдать себе отчет в том, что на свет родилось новое государство. Великое государство, хоть и с иной политической системой... Но мы в те далекие времена предпочли интервенцию, а потом полтора десятилетия всячески поносили Россию и проклинали большевиков. Несмотря на кризис, царивший в Америке, мы пренебрегали необъятным русским рынком... Мы упорно отвергали советскую идею коллективной безопасности, а затем, по существу, приняли ее, но опять-таки долгие годы спустя, когда в Европе уже гремели пушки и всем здравомыслящим людям было ясно: если Гитлеру удастся разделаться с Англией и Россией, то вместе с Японией он возьмется и за Америку... Мы высокомерно фыркали: «Духовный союз с большевистской Россией? Нет, никогда, во всяком случае об этом не может быть и речи до тех пор, пока мы не придем к единому толкованию слов „цивилизация“ и „демократия“».