Неизбирательное сродство - [84]

Шрифт
Интервал

День 16 апреля выдался солнечным. Грязь и слякоть подсыхали очень быстро, хотя повсюду ещё лежали горки неубранного мусора и нечистот. Накануне пустили трамвай, и забытый за мёртвую зиму лязг вагонного движения мешался с пением жаворонка. «Птица весны и жизни на нашем кладбище, — подумал Четвертинский. — Какой любви она ищет здесь, среди горя, гниения, смрада?» Давно привыкшие к орудийной пальбе, люди шли по улицам, и ничего, кроме изнеможения, не отображалось на их лицах. Появились первые докучливые мухи. Они непонятно радовали сердце Фёдора Станиславовича, и Четвертинский даже не стряхивал их с рукавов и лица. Жизнь в простейших, неистребимейших формах пробуждалась мощными толчками, и надорванное сердце, иссушенная горем душа, опустошённые голодом мозг и желудок начинали вибрировать в лад трепетанию чего-то уже позабытого, но по-прежнему молодого. К немалому изумлению, Четвертинский отметил стайку порхающих бабочек над тротуаром, но никак не мог вспомнить латинского имени их породы. Всё солнечное и мирное давно отодвинулось в дальний угол его сознания, и только с началом запоздалой оттепели его стало понемногу выдувать оттуда. «Вспомню, сегодня же вспомню», — уверял себя Фёдор Станиславович, но думать ему больше не хотелось. «Наша бедная советская Персефона пришла навестить нас из царства теней», — только и сложилось в его голове.

Больше обычного обессиленный, Четвертинский прислонился к массивной квартирной двери, полез за ключом в глубокий карман пальто, но дверь, поддавшись его давлению, медленно отворилась сама. Привыкнув за зиму ничему не удивляться, Фёдор Станиславович шагнул в огромный пустой коридор — почти всё, что можно было обменять на продукты, было обменяно, — и тусклое зеркало отразило потёртое пальто, драный шарф и грязную шапку, нахлобученные на нечисто выбритого, очень худого человека с воспалённым взглядом. Скользнув с неприязнью по собственному отражению, Четвертинский, не снимая шапки и не разуваясь, направился на кухню, где, охваченный заполнившим окно предвечерним светом, попивая кипяток из его любимого стакана, сидел не по-блокадному, а как-то щегольски, спортивно худощавый и не по-зимнему загорелый военный с петлицами лейтенанта НКВД. Лица непрошеного гостя от заоконного света, резанувшего по глазам, разглядеть сразу было нельзя.

— Извините, что побеспокоил вас в вашем уединении, — начал незнакомец.

— Чем обязан? — весь напрягшись, спросил Четвертинский.

— Видите ли, Фёдор Станиславович, я несказанно рад вас видеть. После стольких лет вы даже представить себе не можете…

— Это допрос, арест? — перебил хозяин.

— Помилуйте.

— Тогда к делу, пожалуйста.

Четвертинский сел у стола спиной к свету. Только сейчас уличный холод стал отпускать его, и он расстегнул пальто. Гость, казалось, был нечувствителен к температуре и сидел в стылом помещении без шинели. Даже пара изо рта его не выходило, и это только усиливало ощущение сна. Лейтенант широко улыбался ртом и глазами, и подстриженные его усики в сочетании с гладко зачёсанными назад тёмными волосами и свежим ещё обмундированием придавали ему театральный вид. Четвертинский сразу понял, что знает этого человека — давно и очень хорошо, но между той жизнью, где они много и плодотворно общались, и нынешней пролегла ледниковая толща неистребимого холода, голода, нечистот, кровавых поносов, постыдных страданий, дышащей в спину смерти.

— Ираклий, чем я обязан…

— Именно. Дело к вечеру, нам предстоит обо многом переговорить, Фёдор Станиславович. До комендантского часа, пожалуй, что и не успеем. У меня, конечно, есть пропуск, но я сегодня свободен, и, если позволите, заночую у вас.

— Конечно, оставайся… Евдокия Алексеевна умерла, её кровать свободна.

— Вот хороший спирт. Вечная память!

Выпили не чокаясь. Спирт обжёг гортань и носоглотку, Четвертинский чуть не задохнулся.

— Так ты, Ираклий, вы, Ираклий Константинович…

— Без отчеств, Фёдор Станиславович. К вам третьего дня приходили из Академии наук, говорили ожидать важных гостей из Ташкента?

— Было дело.

— Ну, вот я и приехал. Прямо из Средней Азии в командировку сюда. Через озеро на грузовике. По ледовой дороге — лёд ещё крепкий.

— Я, признаться, думал, что речь шла об эвакуации.

— Разрешите, во избежание лишних вопросов, представиться, — гость вынул удостоверение. Оно было выписано на имя лейтенанта Ираклия Константиновича Небуловича, командированного с особым поручением в распоряжение начальника управления НКВД Ленинградской области комиссара государственной безопасности 3-го ранга тов. Кубаткина.

— Так ты теперь украинец?

— Ну, не от латинских же тумана, чада и облака!

— До меня доходили разные слухи, Ираклий.

— Дыма без огня не бывает, Фёдор Станиславович. Перейдёмте к делу. Мы прочитали ваше письмо к коллеге, и многое нам там понравилось. Особенно ваша аргументация в пользу большей близости русского к незамутнённым индоарийским корням.

— Да, но письмо даже не было отправлено. Я имею лишь приблизительное представление о местонахождении профессора Покорного. В Бельгии, если не ошибаюсь…

Гость подвинул кончиками пальцев незапечатанный конверт:


Еще от автора Игорь Георгиевич Вишневецкий
Ленинград

Игорь Вишневецкий — автор шести сборников стихов, новой большой биографии Сергея Прокофьева, книг и статей по истории музыки и литературы. Экспериментальная повесть Вишневецкого «Ленинград» вызвала горячие дискуссии и была удостоена премий журнала «Новый мир» и «НОС». Герои «Ленинграда» — осколки старой русской интеллигенции в момент окончательного превращения их мира в царство «нового советского человека», время действия — первые восемь месяцев финно-немецкой блокады Ленинграда в период Великой Отечественной войны.


Сергей Прокофьев

В новой биографии Сергея Сергеевича Прокофьева (1891–1953) творческий путь гениального русского композитора показан в неразрывном единстве с его эмоциональными, религиозными, политическими поисками, с попытками создать отечественный аналог вагнеровского «целостного произведения искусства», а его литературный талант, к сожалению, до сих пор недооценённый, — как интереснейшее преломление всё тех же поисков. Автор биографии поэт и историк культуры Игорь Вишневецкий представил своего героя в разных ипостасях, создав мало похожий на прежние, но вместе с тем объёмный и правдивый портрет нашего славного соотечественника в контексте трагической эпохи.


«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов

В центре исследования Игоря Вишневецкого (и сопровождающей его подборки редких, зачастую прежде не публиковавшихся материалов) — сплав музыки и политики, предложенный пятью композиторами — Владимиром Дукельским, Артуром Лурье, Игорем Маркевичем, Сергеем Прокофьевым, Игорем Стравинским, а также их коллегой и другом, музыкальным критиком и политическим публицистом Петром Сувчинским. Всех шестерых объединяло то, что в 1920–1930-е самое интересное для них происходило не в Москве и Ленинграде, а в Париже, а главное — резкая критика западного модернистического проекта (и советского его варианта) с позиций, предполагающих альтернативное понимание «западности».


Рекомендуем почитать
Кенар и вьюга

В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.


Брошенная лодка

«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…


Я уйду с рассветом

Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.


С высоты птичьего полета

1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.


Три персонажа в поисках любви и бессмертия

Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с  риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.


И бывшие с ним

Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.