Не считая лет - [8]

Шрифт
Интервал

и называет имена
убитых, без вести пропавших…
Так будь ты проклята,
война!
Потом ко мне:
сходи к Максиму,
хоть добрым словом помоги.
Хандрит кузнец не без причины:
вчистую списан — без ноги…
Давно убрали чашки-ложки.
Чай на столе.
Веду опрос: как с хлебом?
Как у них с картошкой?
Как люди?
Как живет колхоз?
Отец,
хвативший лишку горькой,
быть с нами вровень норовит
   и все пытается махорку —
век не куривший — закурить.
Он браво дым пускает носом.
Ну, молодец! Совсем герой!
Но отвечает на вопросы,
качая сивой головой.
И все подробно — о колхозе,
про сенокос, про лен и рожь,
про лошадей:
— А Карагезы,—
вздохнул, — на фронте.
Не найдешь…—
* * *
Наговорились понемногу,
устали гости, я устал.
И собирается в дорогу
гостей последняя чета.
Мать им подносит на прощанье
перед порогом «посошок».
С меня берется обещанье
к ним заскочить на вечерок.
Я обещал сегодня — скольким?
А отпуск мой — сгорает треть.
К нему бы столько, да полстолька,
да четверть столька — не успеть.
Но обещаю снова:
— Добре!..
…Я выхожу в ночной апрель.
Чуть подмораживает.
Дробью
реденько падает капель.
А тишина!
Весь мир — хрустальный.
На уши давит тишина.
Не веришь, что за дальней далью
бессонно ахает война.
Чуть-чуть сереет купол неба.
Восток наполнился зарей.
Дымком попахивает, хлебом
и тонко — тающей землей.
Редеет млечная дорожка,
прохлада гладит кожу щек.
…Все хорошо.
А вот немножко
чего-то надо бы еще.
* * *
Лежу, ворочаюсь.
Не спится.
Считаю. Жмурюсь — не берет.
То слышу голоса, то лица
ведут какой-то хоровод.
Из кухни мать пришла тихонько,
пришла и села у окна.
— Не спишь?.. Родимая сторонка
не первому тебе — без сна.
Сменить подушку?
Может, жестко?..
И, помолчав:
— А там-то… как?
— Там, мама, чаще нары, доски,
солома… Не болят бока.
И словно сердце обрывая,
сказала тихо, наклонясь:
— Твоей-то нет… Она не знает.
На курсах в городе сейчас.
«Не надо, милая, не надо»,—
я не сказал, потер висок.
А мать:
— Ни складу и ни ладу
у вас с ней не было, сынок.
Она сама не приласкает.
Вся в мать… Сердечко под замком…
Ей — покорись… Она такая,
чтоб был мужик под каблуком.
Я закурил, волненье спрятав,
в окне угадывалась даль.
И снова мать:
— Галину сватай,
хоть завтра же… А та — горда…
Я вспомнил вдруг:
от всех в сторонке
стояла в шубке.
Все гадал:
откуда?.. Броская девчонка!
Сестренку друга не узнал…
— Мать, не жени меня до срока.
Галина мне — не клином свет.
И для нее найдется сокол:
ей что сейчас?.. Шестнадцать лет?
— Галина — девка без изъяна:
работать, петь или плясать.
Она с тобой за океаны
всегда пойдет — жена и мать.
Вот так я думаю, сыночек…
— Не трать напрасно слов и сил.
Девчонке голову морочить —
не буду, мама, не проси!..
Опять молчим.
Она тихонько
мне гладит волосы рукой.
Не знаю, спится ли девчонке
с характеристикой такой?..
Но чую: топчется медведем
забота, маме застит свет:
— Скажи, ты в город не уедешь?..
Ты обещаешь?.. Точно — нет?..
Ну, спи, сынок! —
И мама крестит,
и медленно идет к двери…
Не спится мне.
От мыслей тесно.
И сердце… Черт его бери!
4
Каким меня пронзило током,
спалив защитное — дотла,
когда ты мимо низких окон,
потупясь, тропочкой прошла!
…Сидели мы.
Да, видно, так уж
не мной, не им заведено,
при встречах, бывшие в атаках,
берутся часто за вино.
Ничто — годов прошедших ноша.
Ничто — забвения туман.
Любая встреча — бинт присохший
сдирает с незаживших ран.
Фронтовики — народ особый,
пусть без отметины во лбу,
бывает, их скупое слово
скрывает целую судьбу.
Не торопясь,
не с кем попало
и не с таким, что круть да верть,
а чтоб обоих целовала
одна и та же сволочь — смерть…
Сидели мы.
Сине от дыма.
Беседа медленно текла,
стихала.
Костыли Максима
стояли тут же, у стола.
…А ты прошла…
Весь хмель — как клином
ударило — рванулся вон…
И тут легла ладонь Максима
на золоченый мой погон.
Глаза опять колючи стали,
зрачок горяч и недвижим:
— Обида жжет… Не рассчитаюсь.
Не ковырну я их Берлин…
Встряхнул бутылку и
наполнил
стаканы:
— Ну, давай — за жизнь!
Потом кивнул на окна:
— Понял?
Тебя зовет… Поторопись!..
* * *
— Ты… в отпуске?..
Не по раненью?..
В глазах — испуг.
— Жалеет бог.
Все непритворное: волненье,
румянец, облегченный вздох.
— Дай посмотрю в глаза…
— Знакомы…—
— Не смей смеяться!…
— Вот те раз?
— Ну, не смотри… Я — не икона…
— Ты больше. Ты — иконостас!..
Глаза с лукавинкой бегучей
все те же.
Может быть, теплей…
— Сбежала с курсов… Редкий случай…
А ты домой — на сколько дней?..
— Узнала — как?
— Через знакомых.
Вахтер зовет: такая — есть?
Там женщина:
— Приехал… Дома!..
Я ночью — в поезд. Утром — здесь —…
…Землянки. Грязь.
Воронки. Глина.
Тылов немецких рубежи.
И черный «фоккер», бьющий в спину.
Возмещены.
Спасибо, жизнь!
Схватить на руки.
Закружиться.
Зацеловать бы. Унести.
«На улице!» Ее ресницы
в испуге дрогнули: пусти!
— Как ты живешь?
— Как все, не хуже.
А ты?
— Воюю, как любой…
— Не мальчика я слышу — мужа,—
пропела басом.
— Вон какой!..
Ремни погладила, погоны,
тихонько по лицу — рукой,
как в детстве: ласково, знакомо.
Вздохнула:
— А уже другой…
Все те слова, что я упорно
все эти годы шлифовал,
каким бы оказались вздором —
произнеси их… Что слова?
Глаза в глаза.
Ладонь в ладони.
Смятенье распирает грудь.
И чувствуешь, что в светлом тонешь,
и рад до боли — утонуть…
Ты — есть,
и большего не надо.
Пой, смейся, слушай, говори
Мы шли.
С моей кирзою рядом