«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие - [58]
– Причем тут озорство, я на полном серьезе. Пожалуйста: «Не догоню, то хоть согреюсь». Ну как, подойдет?
– Хм, отчего же не согреться… Подойдет.
«Ситниковский пуантилизм» оказался весьма прилипчивым, и в работах почти всех его учеников, так или иначе, чувствовалось его неотразимое влияние. Я и сам им переболел. В конце девяностых годов попал я случайно в мастерскую одного художника. То был Владимир Петров-Гладкий, причем вторая часть фамилии являлась у него как бы художественным «знаком», указующим на отличительную особенность творчества. Я сразу заприметил, что под этой его самой гладкостью, в глубоких недрах ее, кроется нечто давно знакомое и безошибочно узнаваемое.
– Скажите, а с Василием Яковлевичем Ситниковым вам не доводилось сталкиваться?
– Отчего же не доводилось, я ведь один из последних, здесь в России, учеников его. Пришли мы к нему с моей женой покойной, когда в Суриковский институт хотели поступать. Надо было с учителями заниматься много, а мы оба из бедных семей происходили, денег неоткуда взять. Вот нам и присоветовали умные люди к нему обратиться. Он по-божески брал, а занимался помногу и учил хорошо. У него своя система была, не хуже, чем у знаменитого Чистякова. Так мы у него потом и остались. И было у нас с ним всегда полное единодушие, потому что у всех нас было одно стремление, одни помыслы, одна цель. Вот, как видите, выучились, не хуже других будем, а то и лучше. Писать так, как пишут формалисты, может всякий. Писать же, как Тициан или рисовать, как Александр Иванов могут только единицы.
Я спорить не стал, и он замолк, задумчиво уставившись на одну из своих картин, словно оценивая степень ее гладкости. Казалось, что только теперь перед ним во всей своей полноте и неизмеримой глубине открылись те грани характера собственного творчества, о которых он раньше только догадывался. Что, наконец, собственное прошлое стало глубоко не нужно ему, уже не прикрепляет его к себе; постыло, даже противно; все обращается в «nature morte», «вещи» без значения и души. Он одинок и свободен, страшно свободен и страшно одинок. И было ясно, что творчество свое он еще больше взлелеет в себе самом, и ни с кем не будет делиться, чтобы ненароком не оскудеть, не растратить даже малости самого себя.
У Ситникова же все было совсем наоборот – он всегда рад был поделиться – и «страшной своей свободой», и безысходностью одиночества. На этой основе и собственную школу создал – что-то вроде свободной художественной мастерской Эля Белютина. Они и начинали в одно время.
Однако Белютин, как человек респектабельный, расчетливый и уникально предприимчивый сумел себя должным образом поставить. Нашел он себе замечательную «нишу», где-то на полпути между официозом и андеграундом, и там развернул свою преподавательскую деятельность с большим размахом. У него и всякий народ учился, в том числе и те, кто официальные художественные заведения заканчивал, но в силу непреодолимой тяги к новизне, стремился стряхнуть с себя въедливую пыль советского академизма.
Ситников же респектабельности ни на грош не имел – эдакая живая пародия на «Всеобуч»: нигде путем не учился, какой-то дурацкий морской техникум и то не закончил; во ВХУТЕМАС его не приняли, так он по мастерским у «корифеев» на побегушках подвизался. Никто из уважаемых «товарищей художников» Ситникова за серьезного человека не принимал. Наверное, потому и прощалось ему многое.
Например, когда работал он «фонарщиком» в Суриковском институте, т. е. диапозитивы студентам показывал, то всегда их комментировал, да так ярко, необычно, что его специально приходили слушать. Народу в аудитории набивалось куда больше, чем на лекциях, однако профессура подобного рода безобразия почему-то терпела. Может тут сказывалось исконное русское уважение к «юродивому» или чувствовалось в нем нечто «такое», что вызывает уважение, ибо внутренний свет за пределами всех похвал и упреков? – трудно сказать, но только «Ваську-фонарщика» начальство институтское не обижало, а профессора Алпатов и Лазарев, те так даже его опекали.
Когда же Ситников школу собственную открыл, то в глазах «высшего» – обо всем и обо всех пекущегося начальства – это выглядело вполне параноидально. Мало того, что, нигде толком не учась, сам себя в художники записал, так еще и других учит! Всё это не вписывалось ни в какую логически выстраиваемую бытовую схему, а потому раздражало. Оттого начальство периодически грозило: «Если ты не разгонишь свою школу и будет к тебе по-прежнему народ толпами ходить, мы тебя так законопатим, что никогда не вылезешь из психушки».
И это были не пустые угрозы, а вполне реальная возможность. Ибо и так по советским праздникам клали Васю в психбольницу, чтобы он в самые светлые для советского народа дни какой-нибудь подлый фортель не выкинул.
Что же касается учеников, то у Васи их было, хоть отбавляй – по данным из «независимых источников», вполне, впрочем, совпадающим с его собственными хвастливыми заявлениями – больше ста человек. Правда, народ это был всё больше подзаборный, несостоявшийся, за редким исключением никаких официальных художественных заведений до того не посещавший, да и навряд ли имевший шанс в них когда-нибудь поступить. «Школа Ситникова» была для них последней надежной, спасала от неистребимой депрессии, пробуждала интерес к жизни. Потому учились у него упорно, с остервенением, и из многих толк вышел.
Вниманию читателя предлагается первое подробное жизнеописание Марка Алданова – самого популярного писателя русского Зарубежья, видного общественно-политического деятеля эмиграции «первой волны». Беллетристика Алданова – вершина русского историософского романа ХХ века, а его жизнь – редкий пример духовного благородства, принципиальности и свободомыслия. Книга написана на основании большого числа документальных источников, в том числе ранее неизвестных архивных материалов. Помимо сведений, касающихся непосредственно биографии Алданова, в ней обсуждаются основные мировоззренческие представления Алданова-мыслителя, приводятся систематизированные сведения о рецепции образа писателя его современниками.
Марк Уральский — автор большого числа научно-публицистических работ и документальной прозы. Его новая книга посвящена истории жизни и литературно-общественной деятельности Ильи Марковича Троцкого (1879, Ромны — 1969, Нью-Йорк) — журналиста-«русскословца», затем эмигранта, активного деятеля ОРТ, чья личность в силу «политической неблагозвучности» фамилии долгое время оставалась в тени забвения. Между тем он является инициатором кампании за присуждение Ивану Бунину Нобелевской премии по литературе, автором многочисленных статей, представляющих сегодня ценнейшее собрание документов по истории Серебряного века и русской эмиграции «первой волны».
Настоящая книга писателя-документалиста Марка Уральского является завершающей в ряду его публикаций, касающихся личных и деловых связей русских писателей-классиков середины XIX – начала XX в. с евреями. На основе большого корпуса документальных и научных материалов дан всесторонний анализ позиции, которую Иван Сергеевич Тургенев занимал в национальном вопросе, получившем особую актуальность в Европе, начиная с первой трети XIX в. и, в частности, в еврейской проблематике. И. С. Тургенев, как никто другой из знаменитых писателей его времени, имел обширные личные контакты с российскими и западноевропейскими эмансипированными евреями из числа литераторов, издателей, музыкантов и художников.
Книга посвящена истории взаимоотношений Ивана Бунина с русско-еврейскими интеллектуалами. Эта тема до настоящего времени оставалась вне поле зрения буниноведов. Между тем круг общения Бунина, как ни у кого другого из русских писателей-эмигрантов, был насыщен евреями – друзьями, близкими знакомыми, помощниками и покровителями. Во время войны Бунин укрывал в своем доме спасавшихся от нацистского террора евреев. Все эти обстоятельства представляются интересными не только сами по себе – как все необычное, выходящее из ряда вон в биографиях выдающихся личностей, но и в широком культурно-историческом контексте русско-еврейских отношений.
Книга посвящена раскрытию затененных страниц жизни Максима Горького, связанных с его деятельностью как декларативного русского филосемита: борьба с антисемитизмом, популяризация еврейского культурного наследия, другие аспекты проеврейской активности писателя, по сей день остающиеся terra incognita научного горьковедения. Приводятся редкие документальные материалы, иллюстрирующие дружеские отношения Горького с Шолом-Алейхемом, Х. Н. Бяликом, Шолом Ашем, В. Жаботинским, П. Рутенбергом и др., — интересные не только для создания полноценной политической биографии великого писателя, но и в широком контексте истории русско-еврейских отношений в ХХ в.
Биография Марка Алданова - одного из самых видных и, несомненно, самого популярного писателя русского эмиграции первой волны - до сих пор не написана. Особенно мало сведений имеется о его доэмигрантском периоде жизни. Даже в серьезной литературоведческой статье «Марк Алданов: оценка и память» Андрея Гершун-Колина, с которым Алданов был лично знаком, о происхождении писателя и его жизни в России сказано буквально несколько слов. Не прояснены детали дореволюционной жизни Марка Алданова и в работах, написанных другими историками литературы, в том числе Андрея Чернышева, открывшего российскому читателю имя Марка Алданова, подготовившего и издавшего в Москве собрания сочинений писателя. Из всего, что сообщается алдановедами, явствует только одно: писатель родился в Российской империи и здесь же прошла его молодость, пора физического и духовного созревания.
«Время идет не совсем так, как думаешь» — так начинается повествование шведской писательницы и журналистки, лауреата Августовской премии за лучший нон-фикшн (2011) и премии им. Рышарда Капущинского за лучший литературный репортаж (2013) Элисабет Осбринк. В своей биографии 1947 года, — года, в который началось восстановление послевоенной Европы, колонии получили независимость, а женщины эмансипировались, были также заложены основы холодной войны и взведены мины медленного действия на Ближнем востоке, — Осбринк перемежает цитаты из прессы и опубликованных источников, устные воспоминания и интервью с мастерски выстроенной лирической речью рассказчика, то беспристрастного наблюдателя, то участливого собеседника.
«Родина!.. Пожалуй, самое трудное в минувшей войне выпало на долю твоих матерей». Эти слова Зинаиды Трофимовны Главан в самой полной мере относятся к ней самой, отдавшей обоих своих сыновей за освобождение Родины. Книга рассказывает о детстве и юности Бориса Главана, о делах и гибели молодогвардейцев — так, как они сохранились в памяти матери.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Поразительный по откровенности дневник нидерландского врача-геронтолога, философа и писателя Берта Кейзера, прослеживающий последний этап жизни пациентов дома милосердия, объединяющего клинику, дом престарелых и хоспис. Пронзительный реализм превращает читателя в соучастника всего, что происходит с персонажами книги. Судьбы людей складываются в мозаику ярких, глубоких художественных образов. Книга всесторонне и убедительно раскрывает физический и духовный подвиг врача, не оставляющего людей наедине со страданием; его самоотверженность в душевной поддержке неизлечимо больных, выбирающих порой добровольный уход из жизни (в Нидерландах легализована эвтаназия)
Автор этой документальной книги — не просто талантливый литератор, но и необычный человек. Он был осужден в Армении к смертной казни, которая заменена на пожизненное заключение. Читатель сможет познакомиться с исповедью человека, который, будучи в столь безнадежной ситуации, оказался способен не только на достойное мироощущение и духовный рост, но и на тшуву (так в иудаизме называется возврат к религиозной традиции, к вере предков). Книга рассказывает только о действительных событиях, в ней ничего не выдумано.
У меня ведь нет иллюзий, что мои слова и мой пройденный путь вдохновят кого-то. И всё же мне хочется рассказать о том, что было… Что не сбылось, то стало самостоятельной историей, напитанной фантазиями, желаниями, ожиданиями. Иногда такие истории важнее случившегося, ведь то, что случилось, уже никогда не изменится, а несбывшееся останется навсегда живым организмом в нематериальном мире. Несбывшееся живёт и в памяти, и в мечтах, и в каких-то иных сферах, коим нет определения.