— Сам-то Магнитогорск зеленый, — заметив мое разочарование, сказал Захар Николаевич. — Только заводской сад у них занимает почти пятьсот гектаров. На улицах — тополя, клены, тамариск. Впрочем, сам увидишь. А вон вдалеке лилово-желтый дым — это знаменитая Магнитка…
Впервые эти строки я прочитал в начале шестидесятых годов, когда мы, студенты Литинститута, готовились к обсуждению творчества прекрасного поэта Бориса Ручьева:
Мы жили в палатке
с зеленым оконцем,
промытой дождями,
просушенной солнцем,
да жгли у дверей
золотые костры
на рыжих каменьях
Магнитной горы…
Сейчас эти стихи я читал на памятнике первой палатке, стоящем в центре Магнитогорска. Памятнике юности самого поэта. Памятнике юности моего дяди Гриши и неведомой прекрасной обоянки и тысяч их друзей и подруг, съехавшихся в безлюдную уральскую степь, чтобы воздвигнуть вот этот гигант, горячо дышащий в пожелтевшее небо сигарами многочисленных труб.
Я положил к подножию памятника букет простеньких цветов…
Захар Николаевич Грачихин выбирал маршрут с такой целью, чтобы посетить по возможности больше своих друзей и родственников. Их у него в южноуральских краях полно — он ведь родом отсюда. «Переночевать, — говорил он, — везде место найдется… В Магнитогорске, например, у меня — двоюродная сестра…»
Было пасмурно. То начинался реденький дождик, то переставал. Я шел вслед за Захаром Николаевичем и с любопытством глазел по сторонам. Названия улиц — как в любом новом городе: Строителей, Первомайская, Энтузиастов. Толстенные дома прежней постройки, может, и не блистали архитектурной изощренностью, но зато поставлены надежно, на века, чего, к сожалению, не скажешь о современных коробках.
Но это к слову.
К делу относится другое: двоюродную сестру Захара Николаевича мы дома не застали. Соседи сказали, что она уехала на дачу, а муж только что ушел на смену.
Захар Николаевич грустно вздохнул: «Да, нехорошо получилось…» Написал сестре записку, засунул ее за проводок, чуть повыше звонка.
Вышли из подъезда, стали совещаться, как быть.
— Давайте, — предлагаю Захару Николаевичу, — еще побродим по городу, а там заглянем на автостанцию: вдруг в Верхнеуральск удастся уехать сегодня.
Я стоял на посадочной площадке и сторожил рюкзаки, Захар Николаевич подался за билетами. Рядом прямо на асфальте сидел худенький, с загоревшим до черноты лицом, башкир. На асфальте же лежала и сетка с тремя буханками хлеба.
Башкир вдруг повернулся ко мне, спросил:
— Сколько время?
— Без четверти пять.
— Это сколько будет?
— Пять скоро.
— А-а…
Он отщипнул через сетку кусочек хлеба, вбросил его в рот.
— Чего хлеб-то кладете на асфальт? Грязь ведь, — не выдержал я (не могу равнодушно видеть, как многие крестьяне, сами выращивающие хлеб, обходятся с ним, — будь то на моей родной Курщине, на юге, где я видел тамошнего жителя, сидевшего на стопке лепешек, или здесь, на Южном Урале).
— Где грязь? — не согласился башкир. — Асфальт чистый. — И в доказательство своей правоты он потер ладонью об асфальт. — Смотри, — торжествующе показал он пыльную ладонь, — чистая!
А тем временем, лавируя между пассажирами, зажав в поднятой руке билеты, ко мне бежал Захар Николаевич.
— Через пять минут отъезжаем. Уже посадку объявили — слышал?
— Слышать слышал, а автобуса еще нет.
— Все равно скоро, — вытирал пот с лица Захар Николаевич. — Последние билеты взял… Фу… В очереди — нечем дышать. Да еще одна тетка — килограммов сто двадцать весу — сзади меня подогревала… Ну, вон, наверно, наш разворачивается, давай готовиться…
Верхнеуральск — город юности моего спутника Захара Николаевича. В войну, приехав сюда из хутора, он учился в здешней школе-десятилетке. Почти весь Союз изъездил ныне Захар Николаевич по своим лесным делам, а ближе, дороже, памятней не было в его жизни города. И вряд ли когда будет, сказал он. Юность его выпала на самое трудное время. Он помнит, как приходилось учиться и работать одновременно. Он помнит не всегда радостные сводки Сов-информбюро. Он помнит черное от горя лицо классной руководительницы, получившей во время урока известие о смерти своего мужа. Он помнит первую любовь… «Как в тумане сегодня, она, Танечка Селькова, а помнится, помнится, черт возьми!» И забыть эти нелегкие и радостные годы, как ни старайся, не сможешь. А вместе с ними — и затерянный в степи городок Верхнеуральск.
Тихон Григорьевич Жуков — единственный одноклассник Захара Николаевича, с которым он по-прежнему поддерживает связь. Танечка Селькова живет вроде бы во Львове. Боря Курочкин, комсорг, — в Бурятии, другие соученики поразъехались, а кого-то уже и в живых нету. А вот Жуков с Грачихиным не утратили дружбы до сих пор. Когда в институтах учились (один — в Челябинске, другой — в Свердловске), переписывались, встречались во время каникул. Скучали, словно братья, друг по другу. Ну и потом, после окончания институтов, часто встречались.
За окном шумел дождь, сильно лупил по лопухам с полуметровыми листьями, привольно росшим под окнами дома Жукова. Я уже дважды просыпался, вроде бы уже выспался, а Захар Николаевич и Жуков еще не ложились, тихо беседовали в соседней комнате. Я старался снова уснуть, старался не прислушиваться к разговору, а выходило наоборот: улавливал каждое слово.