В одно такое утро вся наша изба была взволнована необыкновенным обстоятельством следующего наказательного свойства. Однажды как-то особенно вальяжно отворилась скрипучая дверь избы, какие-то особенно толстые и седые волны морозных струй влились в нее, и вслед за этими струями вошел к нам наш белокурый барин, предшествуемый некоторым огненнобородым Архипом, начинавшим входить к нему в любовь и расположение. Архип прямо подвел барина к моему отцу.
– Вот он! – сказал новый бараний тулуп – признак возникающего нового дворового могущества, в который был облечен в это утро Архип.
– Так это ты, приказчик-то? – азартно спрашивал маленький барин моего отца, наморщивая, по своему обыкновению, тонкие брови.
– Я-с! – отвечал отец. – Что вашей милости приказать угодно?
– А вот я тебе прикажу сейчас! – высокою, тонкою фистулой заговорил барин, обрушивая вслед за этим целый поток ругательств на своего верного раба.
Всю избу залил собою этот поток. Заглушил он ее разнообразные гулкие речи и уничтожил, как говорится, до самого до конца.
– Я тебе прикажу сейчас, – продолжал барин с злобным дрожанием в голосе. – Я тебе прикажу!
– Рады стараться! – тихо ответил отец, предчувствуя беду.
– Я тебе дам – рады стараться! – злобствовал барин. – Я постараюсь тебе показать, как надо за барским добром смотреть.
Обе щеки отца моего после этих слов в один момент окрасились ярким румянцем.
Лишь только увидел я, как покорно и смирно стоит перед маленьким барином этот мощный, как бы слитый из железа великан, с яркими слезами в больших черных глазах, – лишь только я увидел, как тяжелые отцовские руки как-то страдательно сложились на широкой груди, я в первый раз в эту секунду заскрежетал едва только вырезавшимися зубами и разлюбил отца, потому что разочаровался в его непобедимой силе…
– Сударь-барин! За что карать изволите?
– Я тебя, я тебя, каналья ты скверная! Ты еще разговаривать вздумал? – кричал барин, бессильно потопывая своими маленькими светлыми сапожками.
Показалось мне в это несчастное время, что отец мой в самом деле есть не что иное, как, по барским словам, скверная каналья, потому что он казался таким слабым, таким беспомощным пред этим азартным, но тем не менее беспомощным топаньем, что мне почему-то захотелось также ударить его и так же грозно топать перед ним, как топал перед ним слабосильный барин…
В настоящее время, когда меня уже нисколько не удивляют ни длинные белые ногти, ни жакетки, ни высокие сапожные каблуки, когда шинель с длинным капюшоном я называю и не могу уже иначе назвать, как шинелью, а не полтора платья, – и теперь, говорю, отец мой вспоминается мне не иначе, как с лицом, на котором обыкновенно светились ум и энергия, как-то особенно изможденным и обессиленным, со слезами до того светлыми, что ни один человек ничего лучше их в целом мире не мог найти для жертвы, которая бы перед лицом божиим искупила его печальную жизненную долю.
– Петрушка! – стонет в мои уши это лицо, когда я, горемычный плебей, прохлаждаю теперь мою безысходную злобу в кабачном омуте, – что же это за жизнь наша с тобой разнесчастная?
– Ш-што? – грозно вскрикиваю я при этом вопросе, безмолвно сидя до того времени за зеленым полуштофом.
Самым неистовым образом разгулявшееся в кабачных стенах горе вздрагивает в это время от моего крика, потому что промерзшая дворовая изба вырастила меня каким-то Бовой-королевичем, голос которого в известные моменты бывает слышен на целые тридесять царств…
– Господии! Не буяньте-с! Место здесь не такое-с – казенное место, – усовещивает меня красная рубаха из александрийского кумача, надетая на широкие плечи целовальника с широкой окладистой бородою.
– Што? – еще раз спрашиваю я целым тоном выше, поднимаясь в то же время во весь мой рост, и все то, что вместе с целовальником было шокировано моим первым, лично ни к кому не относившимся вопросом, немедленно уничтожается предо мной после моего второго вопроса – и замирает…
Вслед за этим происшествием я также в первый раз на отце моем имел случай видеть все те пошлости, какие обыкновенно проделывают люди над сокрушенным могуществом, если только этим словом позволится мне обозначить обстоятельство удаления отца моего от приказчицкой должности.
Не знаю доподлинно, чем именно согрешил он против барина, но только все наше семейство вскоре после барской кары, обрушившейся на отца, было переведено из общей дворовой избы в какую-то соломенную, смазанную желтой глиной пристройку, назначенную для житья скотников и скотниц. Тьма народа, служившего до нашего переселения при этом дворе, была властительно заменена одним нашим семейством.
Во всю мою жизнь, как бы она, сверх ожидания, длинно ни растянулась, какие бы благоухающие розы ни усыпали путь ее, до сих пор исключительно тернистый, я никогда не забуду омерзительной, грязной глиняно-соломенной пристройки, в которой мать моя, вместо того чтобы выхаживать своих собственных детей, отогревала и отпаивала тонкорунных господских ягнят. Эти многоценные животные были гораздо слабее нас, ребятишек, и потому, целыми десятками умирая от избяной вони и от недостатка прислуги за ними, наводили на свою единственную попечительницу целые тучи всяких бед и несчастий. То и дело разные начальственные лица имения надсаживали свои широкие горла в нашей закуте, мерзко облаивая мою мать за ее будто бы нестарательное обхождение с деликатными животными.