— Что вы делаете?.. Уходите... я вам говорю — уходите. Что вы делаете?!.
И быстро же отошел от нас к своему спутнику, который насмешливо смотрел на нас, закинув ногу на ногу и нервно отбивая носком сапога такт гремевшего матчиша...
Мы молчали. Самуил тяжело дышал и упорно глядел на застывшее блюдо. Что он там видел?
Я машинально обернулся в сторону поручика и снова встретил его злобно-насмешливый взгляд.
У меня закружилась голова. Я встал. Сделал шаг вперед.
И в это же мгновенье врач, взглянув на меня испуганно и укоризненно, что-то сказал стоявшему поблизости от него лакею. Тот кивнул головой и быстро подошел к нам. Он стал прибирать на нашем столе. Тогда я очнулся, опустил руку в карман, нащупал там деньги и подал их человеку. И сказал Самуилу каким-то беззвучным, поразившим меня самого, голосом:
— Пойдем!..
Тот покорно поднялся с места. И мы пошли.
Мы проходили мимо врача и поручика. Последний вдруг подался вперед — точно хотел встать, пойти на нас, — но врач стремительно опередил его; встал и заслонил его, пропуская нас вперед.
И в серых, чужих мне глазах врача я увидел мгновенно вспыхнувшую мысль: большое сожаление и большой же упрек прочел я в них...
Медленно шли мы мимо столов, вокруг которых сидели офицеры. И они, заметив нас, вдруг пристальнее оглядывали, точно ощупывали с ног до головы, выжидали что-то, насторожившись, на миг забыв о еде.
Так же медленно прошли мы мимо стола, где сидел он — генерал с пушистыми усами-бакенами. Он тоже окинул нас ленивым сначала взглядом, потом слегка нахмурился, обернулся к сидевшему справа от него толстому полковнику и что-то сказал ему — что-то короткое и решительное.
Тот закивал головой, но улыбнулся и посмотрел на нас добродушными, пьяно-добродушными глазами. И ответил генералу что-то очень смешное. Такое смешное, что тот откинулся на спинку стула, захохотал, закашлялся, замахал руками...
В широком вестибюле, где швейцар медленно и важно подавал нам наше платье, нас догнал лакей. Взволнованно подошел он к нам вплотную и громко сказал:
— Вы позабыли сдачу!.. — и подал несколько серебряных монет. И, когда наклонялся, чтоб подать их Самуилу, то уже совсем тихо и торопливо добавил:
— Господин доктор сказал, чтоб вы скорее уходили... Скорее, говорит...
Бодрящим морозом охватило нас на улице. Вот снова тот же городок с уютными улицами, окруженный горами. Вот и мы те же — молодые, беспечные, отдыхающие...
Я оглядываюсь на Самуила: скорбная складка легла на его ясный лоб, сухим блеском горят глаза и вздрагивают губы. Он силится что-то сказать и не может. Я отворачиваюсь. И позже слышу усталое, надломленное:
— Ах, Александр... тряпки мы... Тряпки!..
Я молчу, но горячим углем жжет мою грудь невысказанная обида — обида, нанесенная нам там, в ресторане...
В этот день в вагоне-микст начал свою работу военно-полевой суд.
К вечеру начались первые казни.
А ночью мы уносились на тройке быстро к востоку, к первой незанятой железнодорожной станции, чтобы оттуда уехать дальше. Туда, где большое, большое море. И где нет ужаса...
С тех пор я вздрагиваю, когда слышу где-нибудь эту игранную-переигранную мелодию — Молитву Девы. Я волнуюсь, охваченный снова тогдашней обидою, невысказанной, несовершённой, но большой обидою.
Но еще больше я волнуюсь, когда слышу разухабистый, бурный и такой веселый матчиш. Тогда я встаю и ухожу.
И следом мне несутся назойливые, безостановочные звуки этого гимна похоти...