Меткое московское слово - [10]
Какого непрестанного труда, какой постоянной готовности требовала поставленная задача, видно из таких, брошенных вскользь, сообщений автора: «Однажды, в 1917 г., мне дали знать, что П. Перфильев (интересующий автора человек с очень своеобразной речью. — А. Ч.) за какой-то незначительный скандал доставлен в комиссариат Арбатской части. Я немедля, по обыкновению, отправился, и вот при каких обстоятельствах произошла наша встреча. Комната для буйных и нетрезвых посетителей участка. Было душно, накурено и сумрачно…» Цели автора его информантам были, как правило, непонятны: «Людей с блокнотом птичники не переваривали, называя их „газетчиками“, от которых, кроме „критики“, не жди ничего путного». В ряде случаев работа автора была и небезопасной — характерен эпизод, когда из за своей записной книжки он был принят за сыщика и от здоровенного «жилетника» получил такой удар по плечу, который остался памятным даже «после многих лет». «Я ответил в свою очередь, — эпически повествует собиратель, — несколькими ударами, от которых „жилетник“ всей своей тяжестью рухнул на стол с чайной посудой». В другой раз на Е. Иванова напал некто «Матвеев и стал наносить ему удары тростью по голове. Через минуту Матвеев, окровавленный, бросив палку, бежал».[25]
У читателя книги может возникнуть вопрос: как же все-таки исхитрялся исследователь делать в таких условиях свои записи? И сколь они точны?
Вопрос законен, и, насколько сложна эта проблема, можно судить по тому, какое место она занимает в современной лингвистике. «Если устроить информанту запись в идеальных условиях, — пишет один из крупнейших ее представителей, — то его речь приобретает свойства официальности, натянутости, которых мы желаем избежать».[26] «Наблюдения над речевой деятельностью информантов, — пишут авторы пособия по этой дисциплине, — строятся таким образом, чтобы исключить или, по крайней мере, свести до минимума влияние наблюдателя на их речевое поведение. В этом отношении значительный интерес представляет так называемое „включенное наблюдение“, при котором наблюдатель выступает не в роли интервьюера, а в качестве одного из непосредственных участников коммуникативного акта».[27] Запись результативна только тогда, когда у исследователя устанавливается с опрашиваемым неофициальное, живое общение, не нарушаемое ощущением дистанции, ранга, социальных различий. «Собиратели в каждом случае стремились создать между собой и информантами атмосферу непринужденного общения, понимания, — пишут исследователи современной разговорной речи. — Если не удавалось установить достаточно хороших контактов с информантами, то запись не производилась».[28] С Ивановым собеседники любого сословия, возраста, профессии чувствовали себя легко и свободно, он в высокой степени обладал талантом человеческого общения. Эту способность он сохранил до глубокой старости, и многие московские книжники несомненно вспомнят вместе с автором этих строк беседы с Евгением Платоновичем, внезапно возникавшие у прилавков букинистических магазинов начала 1960-х гг.
С удивительной ясностью, выработанной огромным опытом, он понимал главное условие, без которого не может происходить собирание фактов живой речи, — необходимость естественности обстановки, как сказал бы лингвист, нормального социального контекста. «Если я не успевал быстро фиксировать какое-либо выражение, — писал он в одном из вариантов предисловия к своей книге, — то навсегда терял его первобытную, основную и цветисто-откровенную форму. Всякое повторение какой-либо фразы под влиянием проявленного к ней интереса влечет за собой некоторое ее видоизменение самим произносящим, невольную, основанную на психологическо-творческом процессе, перемену ее построения и как бы стилизацию ее оригинальной конструкции, остряк же особенно любит отдать внимательному слушателю с записной книжкой свое отчеканенное и обработанное слово. Переубедить его в этом трудно, если не бесполезно. Хоть чуть, хоть немного, а лишит ее первородного характера — „облагородит“, изменит на чужой, случайно воспринятый им лад». О трудностях этого рода он не раз говорит в своей книге: «Делая попытку записывать беглый разговор старых парикмахеров, которые часто еще встречались в период 1905–1912 годов (производившийся с целью занять, развлечь клиента, вызвать его особые симпатии к себе и получить благодаря этому, чаевые), я убедился, как и во многих других случаях, что задача эта не из легких. Приходилось заниматься записью во время какой-нибудь процедуры бритья, стрижки и т. п., причем мастер, стоявший за спиной, при первом появлении в моих руках блокнота, увидя его, настораживался, старался прочитать заметки и делался „аккуратным“ в разговоре. Волей-неволей многое восстанавливалось при выходе из магазина-парикмахерской просто на память, и этим объясняется некоторая неполнота, неточность и отрывочность части материала, сохраняющего все же свой типовой колорит». Такое оговаривание степени точности записей, редкое в его время, у Е. Иванова постоянно, что безусловно, повышает возможность корректного научного использования его материалов: «Записано с некоторыми пропусками в Москве на Сухаревском рынке»; «в записи зазыва, ввиду быстроты его произнесения, имеются пропуски».
На протяжении всей своей истории люди не только создавали книги, но и уничтожали их. Полная история уничтожения письменных знаний от Античности до наших дней – в глубоком исследовании британского литературоведа и библиотекаря Ричарда Овендена.
Обновленное и дополненное издание бестселлера, написанного авторитетным профессором Мичиганского университета, – живое и увлекательное введение в мир литературы с его символикой, темами и контекстами – дает ключ к более глубокому пониманию художественных произведений и позволяет сделать повседневное чтение более полезным и приятным. «Одно из центральных положений моей книги состоит в том, что существует некая всеобщая система образности, что сила образов и символов заключается в повторениях и переосмыслениях.
Андре Моруа – известный французский писатель, член Французской академии, классик французской литературы XX века. Его творческое наследие обширно и многогранно – психологические романы, новеллы, путевые очерки, исторические и литературоведческие сочинения и др. Но прежде всего Моруа – признанный мастер романизированных биографий Дюма, Бальзака, Виктора Гюго и др. И потому обращение писателя к жанру литературного портрета – своего рода мини-биографии, небольшому очерку о ком-либо из коллег по цеху, не было случайным.
Андре Моруа – известный французский писатель, член Французской академии, классик французской литературы XX века. Его творческое наследие обширно и многогранно – психологические романы, новеллы, путевые очерки, исторические и литературоведческие сочинения и др. Но прежде всего Моруа – признанный мастер романизированных биографий Дюма, Бальзака, Виктора Гюго и др. И потому обращение писателя к жанру литературного портрета – своего рода мини-биографии, небольшому очерку, посвященному тому или иному коллеге по цеху, – не было случайным.
Как литература обращается с еврейской традицией после долгого периода ассимиляции, Холокоста и официального (полу)запрета на еврейство при коммунизме? Процесс «переизобретения традиции» начинается в среде позднесоветского еврейского андерграунда 1960–1970‐х годов и продолжается, как показывает проза 2000–2010‐х, до настоящего момента. Он объясняется тем фактом, что еврейская литература создается для читателя «постгуманной» эпохи, когда знание о еврействе и иудаизме передается и принимается уже не от живых носителей традиции, но из книг, картин, фильмов, музеев и популярной культуры.
Что такое литература русской диаспоры, какой уникальный опыт запечатлен в текстах писателей разных волн эмиграции, и правомерно ли вообще говорить о диаспоре в век интернет-коммуникации? Авторы работ, собранных в этой книге, предлагают взгляд на диаспору как на особую культурную среду, конкурирующую с метрополией. Писатели русского рассеяния сознательно или неосознанно бросают вызов литературному канону и ключевым нарративам культуры XX века, обращаясь к маргинальным или табуированным в русской традиции темам.