Мексиканская повесть, 80-е годы - [9]

Шрифт
Интервал

Я еще сжимал ее руку, еще держал за курчавые волосы, когда увидел в зеркале ее лицо дикой кошки, с крепко сомкнутыми глазками, с острыми скулами, с губами, покрытыми слоем серебристой помады, мелкие, но острые зубы, потную спину.

— Такой же была моя мама, дедушка? Такая же тварь? Вы это хотели сказать?

Я отпустил Худиситу. Она выбежала, прикрывая грудь полотенцем. Я сел рядом с дедом. Он не ответил. Я помог ему одеться. Он пробормотал:

— Может быть, Плутарко, может быть.

— Наставляла папе рога?

— Ходил как олень, а потом его бросила.

— Почему же?

— Не нуждалась, как эта.

— Значит, делала так ради удовольствия. Что ж тут плохого?

— Плоха неблагодарность.

— Наверное, отец был не по ней.

— Тогда шла бы в кино, а не в мой дом.

— Выходит, мы оказали ей большую милость? Лучше бы папа был мил ей в постели.

— Знаю только то, что она опозорила твоего папу.

— По необходимости, дед.

— Как тут не вспомнить мою Клотильду.

— Говорю вам, она это сделала по необходимости, равно как вот эта девка.

— Я тоже не смог угодить ей, парень. Наверное, не хватает практики.

— Дайте-ка, я научу вас, дайте освежу вашу память.

Теперь, когда мне уже за тридцать, мне живо припоминается та ночь, которую я, девятнадцатилетний, воспринят как ночь своего освобождения. Так я чувствовал, когда подчинял Худиситу своему желанию; в спальне, где играли марьячи, вдребезги пьяные, я мчался во весь опор на лошади Панчо Вильи во времена Ирапуато,[24] все пело, все было еще впереди, мой дед сидел в кресле, молчаливый и грустный, словно бы видел, как возрождается жизнь, которая уже не была его жизнью и не могла быть ею; Худисита, пунцовая от стыда, никогда еще не случалось ей вот так, под музыку, оробевшая и растерянная, старалась выказывать пылкость, фальшивую, я понимал, ибо для ее тела ночь была мертвой, и только я побеждал, победа была только моей, и более ничьей, поэтому я знать ничего не хотел, это было не просто обычным физическим актом, тем, что имел в виду генерал, может быть, поэтому печаль моего деда была так глубока, и поэтому такой глубокой стала, на всю жизнь, моя скорбь по свободе, хотя тогда мне казалось, что я ее завоевал.

Около шести утра мы подъехали к Французскому кладбищу. Дедушка отдал еще один золотой из своего змеиного пояса сторожу, застывшему от холода, и тот нас впустил внутрь. Дед захотел посвятить серенаду донье Клотильде в ее гробнице, и марьячи спели «Путь на Гуанахуато» под аккомпанемент арфы, прихваченной из кабаре, «жизнь ничего не стоит, не стоит жизнь ничего». Генерал им подпевал, это была его любимая песня, она несла с собой столько воспоминаний юности, «путь на Гуанахуато, весь народ наш прошел его».

Мы расплатились с ансамблем марьячи, условились скоро опять увидеться, друзья до гроба, и отправились домой. Хотя в этот час движения на улицах почти не было, мне не хотелось гнать. Мы оба, дедушка и я, возвращались в свой дом на этом нерукотворном кладбище, которое возвышается на юге города Мехико и называется Педрегаль. Немой свидетель никем не виданных катаклизмов, черный грунт над умершими вулканами, прикрывающий вторую Помпею. Тысячи лет назад лава окутала ночь раскаленными испарениями, никто не знает, кому там пришлось погибнуть, кому — спастись. Кое-кто, в том числе я, полагает, что вообще не следовало нарушать это великолепное безмолвие, которое было словно календарем сотворения мира. Много раз, в детстве, когда мы еще жили в Колонии Рома[25] и была жива моя мама, меня возили туда, и я смотрел на пирамиду Копилько, где камень венчает камень. Помню, все мы вдруг умолкали при виде этого мертвого пейзажа, властелина собственных сумерек, никогда не рассеивавшихся яркими (в ту пору) утренними зорями нашей долины, вы помните, дедушка? Это мое первое детское впечатление. Мы каждый день отправлялись за город, потому что тогда загородные места были совсем близко от центра. Я всегда ехал туда на коленях одной служанки — няни моей, наверное? Ее звали Мануэлита.

Теперь, возвращаясь в наш дом на Педрегале с захмелевшим и взгрустнувшим дедом, я вспоминал, как строились здания Университетского городка и как был разукрашен вулканический холм; Педрегаль напялил стеклянные очки, облачился в тогу из цемента, намазал губы синтетическими красками, инкрустировал щеки мозаикой и накрыл черноту грунта тенью еще более темного дыма. Тишина разорвалась. По другую сторону обширной автостоянки, около Университета, были разбиты Сады Педрегаля. Определился стиль, объединяющий строения и ландшафт нового жилого района. Стены — высокие, белые, синие, красные, желтые. Сочные краски мексиканских праздников, дедушка, и традиционные формы испанских крепостей, вы меня слышите? Холм покрылся драматическими, голыми растениями, украшенными лишь редкими броскими цветами. Двери наглухо заперты, дома словно в поясах целомудрия, а цветы широко раскрыты, как окровавленный рот, как рот потаскушки Худиситы, которую вы уже не смогли взять, а я взял, только зачем, дед.

Мы едем вдоль Садов Педрегаля, мимо спрятавшихся за стенками коттеджей, почти одинаковых — японский домик, скрещенный с Баухаузом, — современных, одноэтажных, с низкими крышами, широкими окнами, бассейнами, садиками на камнях. Помните, дедушка? Все эти участки были обнесены сплошной стеной, и попасть туда можно было только через несколько решетчатых ворот, охранявшихся сторожами. Жалкая попытка сохранять урбанистскую девственность в такой столице, как наша, проснитесь же, дедушка, посмотрите на предрассветный Мехико, на этот город, добровольно заболевший раком, жадно глотающий земли вокруг себя, утративший всякое чувство стиля, город, где не видят разницы между демократией и собственническими устремлениями, между равенством и вульгарным панибратством; смотрите на него, дед, таким мы видим его этой ночью, возвращаясь от музыкантов-марьячи и шлюх, смотрите на него сейчас, коща вы уже умерли, а мне перевалило за тридцать, на город, стиснутый широченными поясами нищеты, где легионы безработных, беглецы из деревни, миллионы детей, зачатых, дед, среди стонов и вздохов; наш город, дед, не потерпит никаких оазисов исключительности. Огораживать такое место, как Сады Педрегаля, было все равно что холить ногти, но давать телу гнить заживо. Пали решетки, ушли сторожа, прихоть новых строителей навсегда отменила карантин нашего элегантного лепрозория, а лицо моего деда стало серым, подобно бетону автострады. Он уснул, и, когда мы добрались домой, я понес его на руках, как ребенка. Такой легкий, иссохший, кожа, прилипшая к костям, и странное выражение лица: полное отрешение от жизни, хотя жизнь до отказа набила его голову воспоминаниями. Я положил деда на кровать, а мой папа ждал меня у порога.


Еще от автора Карлос Фуэнтес
Аура

В увлекательных рассказах популярнейших латиноамериканских писателей фантастика чудесным образом сплелась с реальностью: магия индейских верований влияет на судьбы людей, а люди идут исхоженными путями по лабиринтам жизни. Многие из представленных рассказов публикуются впервые.


Спокойная совесть

Прозаик, критик-эссеист, киносценарист, драматург, политический публицист, Фуэнтес стремится каждым своим произведением, к какому бы жанру оно не принадлежало, уловить биение пульса своего времени. Ведущая сила его творчества — активное страстное отношение к жизни, которое сделало писателя одним из выдающихся мастеров реализма в современной литературе Латинской Америки.


Старый гринго

Великолепный роман-мистификация…Карлос Фуэнтес, работающий здесь исключительно на основе подлинных исторических документов, создает удивительную «реалистическую фантасмагорию».Романтика борьбы, мужественности и войны — и вкусный, потрясающий «местный колорит».Таков фон истории гениального американского автора «литературы ужасов» и известного журналиста Амброза Бирса, решившего принять участие в Мексиканской революции 1910-х годов — и бесследно исчезнувшего в Мексике.Что там произошло?В сущности, читателю это не так уж важно.Потому что в романе Фуэнтеса история переходит в стадию мифа — и возможным становится ВСЁ…


«Чур, морская змеюка!»

Прозаик, критик-эссеист, киносценарист, драматург, политический публицист, Фуэнтес стремится каждым своим произведением, к какому бы жанру оно не принадлежало, уловить биение пульса своего времени. Ведущая сила его творчества — активное страстное отношение к жизни, которое сделало писателя одним из выдающихся мастеров реализма в современной литературе Латинской Америки.


Смерть Артемио Круса

Одно из величайших литературных произведений XX века. Один из самых гениальных, многослойных, многоуровневых романов в истории щедрой талантами латиноамериканской прозы. Сколько лицу революции? И правда ли, что больше всего повезло тем ее героям, которые успели вовремя погибнуть? Артемио Крус, соратник Панчо Вильи, умирает, овеянный славой — и забытый. И вместе с ним умирает и эпоха, и душа этой эпохи… Нет больше героев «времени перемен». И нет места в современном, спокойном мире тем, кто не успел красиво умереть на полях сражений…


Избранное

Двадцать лет тому назад мексиканец Карлос Фуэнтес опубликовал свой первый сборник рассказов. С тех пор каждая его новая книга неизменно вызывает живой интерес не только на родине Фуэнтеса, но и за ее пределами. Прозаик, критик-эссеист, киносценарист, драматург, политический публицист, Фуэнтес стремится каждым своим произведением, к какому бы жанру оно ни принадлежало, уловить биение пульса своего времени.


Рекомендуем почитать
Мать

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Транзит Сайгон-Алматы

Все события, описанные в данном романе, являются плодом либо творческой фантазии, либо художественного преломления и не претендуют на достоверность. Иллюстрации Андреа Рокка.


Повести

В сборник известного чешского прозаика Йозефа Кадлеца вошли три повести. «Возвращение из Будапешта» затрагивает острейший вопрос об активной нравственной позиции человека в обществе. Служебные перипетии инженера Бендла, потребовавшие от него выдержки и смелости, составляют основной конфликт произведения. «Виола» — поэтичная повесть-баллада о любви, на долю главных ее героев выпали тяжелые испытания в годы фашистской оккупации Чехословакии. «Баллада о мрачном боксере» по-своему продолжает тему «Виолы», рассказывая о жизни Праги во времена протектората «Чехия и Моравия», о росте сопротивления фашизму.


Избранные минуты жизни. Проза последних лет

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Диван для Антона Владимировича Домова

Все, что требуется Антону для счастья, — это покой… Но как его обрести, если рядом с тобой все люди превращаются в безумцев?! Если одно твое присутствие достает из недр их душ самое сокровенное, тайное, запретное, то, что затмевает разум, рождая маниакальное желание удовлетворить единственную, хорошо припрятанную, но такую сладкую и невыносимую слабость?! Разве что понять причину подобного… Но только вот ее поиски совершенно несовместимы с покоем…


Шпагат счастья [сборник]

Картины на библейские сюжеты, ОЖИВАЮЩИЕ по ночам в музейных залах… Глупая телеигра, в которой можно выиграть вожделенный «ценный приз»… Две стороны бытия тихого музейного смотрителя, медленно переходящего грань между реальным и ирреальным и подходящего то ли к безумию, то ли — к Просветлению. Патриция Гёрг [род. в 1960 г. во Франкфурте-на-Майне] — известный ученый, специалист по социологии и психологии. Писать начала поздно — однако быстро прославилась в Германии и немецкоязычных странах как литературный критик и драматург. «Шпагат счастья» — ее дебют в жанре повести, вызвавший восторженную оценку критиков и номинированный на престижную интеллектуальную премию Ингеборг Бахманн.