- Покажите мне этот аттестат! - неистовствовала Миропа Дмитриевна.
Ей показали формулярный список и копию с аттестата.
- Но тут написано же, что у него триста душ! - кричала она.
- Написано, - ответили ей.
- Но где же они?
- В аттестате сказано, в какой губернии.
- Что ж, мне и ехать в такую губернию? - кричала Миропа Дмитриевна.
- Это как вам угодно, - ответили ей.
- Ну, я теперь знаю, что мне угодно! - воскликнула Миропа Дмитриевна и помчалась к обер-полицеймейстеру, которому с плачем и воплями выпечатала, что она бедная женщина, ограбленная теперь таким-то камергером, который живет у нее на квартире.
Обер-полицеймейстер, довольно привычный, вероятно, ко всякого рода женским воплям, ответил ей довольно сухо:
- Для меня словесного объяснения недостаточно, вы должны мне подать докладную записку.
- Она у меня готова, ваше превосходительство, вот она! - восклицала Миропа Дмитриевна, вынимая проворно из ридикюля бумагу, пробежав которую, обер-полицеймейстер велел стоявшему навытяжке казаку съездить за толстеньким частным приставом.
Тот явился весьма скоро.
- В вашем участке проживает подавшая мне докладную записку госпожа Зверева? - спросил его начальническим тоном обер-полицеймейстер.
- В моем-с, - отвечал пристав, тоже пробежав записку.
- Госпожа эта здесь налицо! - сказал обер-полицеймейстер, указывая на Миропу Дмитриевну. - Разузнайте подробно дело и направьте госпожу Звереву, что следует ей предпринять.
Частный пристав поклоном головы выразил, что исполнит все приказанное ему, после чего, пригласив Миропу Дмитриевну отойти с ним в сторонку, стал ее расспрашивать. Миропа Дмитриевна очень точно и подробно все рассказала ему, умолчав, конечно, о своих сердечных отношениях к камергеру. Выслушав свою клиентку, частный пристав прежде всего довольно решительно объявил, что она ничего не взыщет с выгнанного из всех служб камергера.
- Но как же, у него в формуляре значится, что он имеет триста душ! воскликнула Миропа Дмитриевна.
Частный пристав при этом невольно рассмеялся.
- Разве можно касательно состояния верить формулярам? - сказал он ей вежливо.
- Так что же я теперь должна делать, если он такой подлец, что пишет в бумагах, чего у него нет?
- Сделать вы с ним можете одно: посадить в долговое отделение, с платою, конечно, от себя каждомесячно...
- Но это будет только новая трата! - воскликнула Миропа Дмитриевна.
- Разумеется, - подтвердил частный пристав.
- Ну, тогда что же, он всю жизнь будет жить у меня на квартире и я должна буду содержать его?
- Нет, с квартиры мы его сгоним, - успокоил ее на этот счет пристав.
- Да, я прошу вас; иначе я буду уж жаловаться генерал-губернатору, говорила окончательно рассвирепевшая Миропа Дмитриевна.
- Сгоним-с! - повторил толстенький пристав, и действительно на другой же день он еще ранним утром приехал к экс-камергеру, беседовал с ним долго, после чего тот куда-то перед обедом уехал, - я не говорю: переехал, потому что ему перевозить с собой было нечего.
В тот же вечер экс-камергер сидел в кофейной и ругмя ругал Максиньке полицию, с чем тот вполне соглашался!
ЭПИЛОГ
Наступил сорок восьмой год. Во Франции произошел крупный переворот: Луи-Филипп[117] бежал, Тюильри[118] был захвачен, и объявлена была республика; главным правителем назначен был Ламартин[119]; вопрос рабочих выступил на первый план. Революционное движение отразилось затем почти во всей Европе; между прочим, в Дрездене наш русский, Бакунин[120], был схвачен на баррикадах. Можно себе вообразить, каким ужасом отразилось все это на нашем правительстве: оно, как рассказывали потом, уверено было, что и у нас вследствие заимствования так называемых в то время западных идей произойдет, пожалуй, то же самое. Заимствование это главным образом, конечно, могло произойти из тогдашних журналов и из профессорских лекций. В силу этого гроза разразилась исключительно на этих двух отраслях государственного дерева. Цензоры, и без того уже достаточно строгие, подчинены были наблюдению особого негласного комитета[121]. В университетах, и главным образом московском, некоторые профессора поспешили оставить службу. Философию поручено было читать попам[122]. Обо всем этом я упоминаю потому, что такого рода крутые распорядки коснулись одного из выведенных мною лиц, а именно гегелианца Терхова, которому предстояла возможность получить кафедру философии; но ему ее не дали по той причине, что он был последователем Гегеля - философа, казалось бы, вовсе не разрушавшего, а, напротив, стремившегося все существующее оправдать разумом. Понимая ход событий, а также и страну свою, Терхов нисколько не удивился своей неудаче и переговорил об этом только с своей молодой супругой, с которой он уже проживал в привольном Кузьмищеве, где также проживали и Лябьевы, куда Муза Николаевна сочла за лучшее перевезти своего супруга на продолжительное житье, так как он в Москве опять начал частенько поигрывать в карты.
Вечер в кузьмищевском доме, сплошь освещенном: в зале шумело молодое поколение, три-четыре дворовых мальчика и даже две девочки. Всеми ими дирижировал юный Лябьев, который, набрякивая что-то на фортепьяно, заставлял их хлопать в ладоши. Тут же присутствовал на руках кормилицы и сын Сусанны Николаевны, про которого пока еще только возможно сказать, что глаза у него были точь-в-точь такие же, как у Людмилы Николаевны. Вошел Сверстов, откуда-то приехавший, грязный, растрепанный.