С архиерейской дворней он познакомился в течение одного года, и вся дворня знала его и любила. Он ко всем умел подделаться и угодить всем. Больше всех его любили певчие, которым он бегал по водку и табак, чистил сапоги и помогал в чем-нибудь таком, чего они не могли сделать и что им делать запрещено. Больно был хитер Макся!.. Макся хорошо зажил… Зато он сжил Крюкова, которого сослали куда-то в монастырь, и взял к себе в помощники смирного парня, который почти каждые будни один звонил на колокольне. Зато уж Макся и изважничался: пускал в свою курью того, кто ему нравился, и гонял из нее беглых уездников, находивших приют у него только на колокольне, и часто заменялся ими. Но у него была какая-то тоска. И ему хотелось жить лучше, чем теперь. Он знал, что хотя и ладно быть звонарем, и то ему; но он все-таки звонарь.
Любил он летом жить на колокольне, в маленьком чуланчике, сделанном, вероятно, для жилья звонарей, с круглым окном, в котором не было ни одного стекла. Заберется он туда с вечера, сядет у окна и смотрит вдаль… Кругом тихо; только на колокольне голуби воркуют. Задумается Макся и вздохнет: вот голубям что! а я-то что? пью водку, а пользы нет… Потом ему сделается грустно, так вот и щемит сердце… Заплачет Макся.
— Какой я есть человек! Звонарь… сволочь! Хоть бы певчим сделаться, так голосу нет.
Опять сидит Макся, и представляется ему что-то хорошее. И кажется ему, что только он хуже всех, и отчего он такой, никак не может понять, а только на мир божий сердится…
— А, черти вас задери! — скажет он со злостью, плюнет с колокольни в город и пойдет к колоколам. Встанет к большому колоколу, барабанит по нем пальцами и возьмет обеими руками язык.
— Тресну же я тебя, чучу! тресну! — Язык не скоро раскачаешь один, и он не доходит до края колокола… — А что, не тресну? Да ну тебя… — И пойдет к перилам, начнет смотреть на город. Долго смотрит Макся и все ворчит.
Прошло два года. Под конец этого времени Максе опротивело быть звонарем, и он сделался груб и зол. Меньше угождал певчим и начальству и больше жил летом на колокольне. «Знать я вас не хочу!» — думал он и спал там. В дворне удивлялись, что Макся живет на колокольне, и решили, что он сумасшедший. Пролежавши два месяца в больнице, он перестал пить водку, хотя и ходил изредка на поздравки. Теперь он ходил как помешанный, и его называли полоумным.
Один раз он был у ключаря. Тот и говорит ему:
— Что ты, Максимов, какой ныне?
— Ничего.
— Как ничего? Ты, говорят, много безобразничаешь. Ну, отчего ты такой?
— Надоело, отец Алексей, звонарем быть.
— Проси владыку, чтобы место дал.
— Боюсь.
— Чего бояться! сходи.
Макся сходил, но владыка обещал дать место не иначе, как спросив эконома. Макся сходил к эконому. Тот знал Максю и сказал:
— Тебе нельзя идти в светские. Иди в монастырь.
— Не могу, отец игумен.
— Почему?
— Не способен.
— Ну, как знаешь. Только я тебя знаю и советую идти в монастырь, а теперь скажу, что я владыке не могу похвалить тебя.
Владыка призвал Максю и сказал ему:
— Тебя назначаю послушником в третьеклассный монастырь.
Макся согласился, зная, что быть послушником весьма хорошо; он знал это как очевидец.
Год прожил Макся в монастыре, большею частию исправляя лакейские должности наравне с прочими и даже больше. Он был смирный парень, и ему доставалось много побоев от своих сотоварищей и прочей братии.
На этой должности Макся ничего не приобрел себе; но ему нравилась эта жизнь.
Когда Максю спрашивают об этом периоде жизни, он только рукой машет и советует лучше самим познакомиться с таким бытом.
* * *
Раз его нашли пьяного в канаве через три дня после того, как он вышел из своей квартиры. За это его переслали в губернский город, а там его исключили из духовного звания и препроводили при бумаге в губернское правление.
. . . ..
Пошел наш Макся, как говорится, елань шатать, стал дороги утаптывать. Целый месяц прожил в городе без всякой работы и пил ежедневно водку. Прокутивши со старыми знакомыми все деньги и спустивши с себя все лишнее имущество, он пошел искать себе службы. Послужил он в губернском правлении два месяца по воле, ему дали жалованья три рубля. Макся рассердился и пропил три рубля. Был у него в почте один знакомый почталион, исключенный философ, к нему он пошел советоваться.
— Оно, брат, ничего; служба наша легкая, знай разъезжай; а писание у настакое, что всякий лавочник сумеет вписать что куда следует. Только, брат, у нас начальства пропасть, — говорил ему почталион Лукин.
— Так что, что пропасть?
— Служба наша чисто солдатская: ни днем, ни ночью нет покою.
— Так что, что трудная? лишь бы попасть…
— Видишь ты, друг любезный, какие дела-то: ты будешь на линии солдата.
— Врешь!
— Ей-богу. Ну, да это ничего. Не я и не ты один в почталионы поступаем: у нас полгубернии из духовных напринимано, и почтмейстер-то из дьячков.
— Вот и дело: значит, наш.
— Нынче эта почта, скажу я тебе, притон нашему брату; всякий сюда идет. Даже один протопопский сынок почталионом служит. Только за определение деньги берут.
Лукин посоветовал Максе попросить старшого над почталионами, то есть унтер-офицера, который командует не только над всеми почталионами, но и над станционными смотрителями, а в некотором роде и над сортировщиками.